Я обнял ее, а она легонько оттолкнула меня и скрылась за деревьями. Я, наивный мальчишка, подумал, что она на меня обиделась! Видишь, друг Вася, какие недоразумения неэвристического типа случаются на этом свете!
— Дорогой мой Иосиф! — Вася беспомощно развел руками. — Я, насколько мне помнится, спросил тебя о твоем роботе. Газета «Фигаро» писала, что когда у твоего робота спрашивают, что он больше всего любит, он якобы отвечает: «Бах, бах! Больше всего обожаю котлеты из буржуев!» Прости, друг, но ты переменил тему нашего разговора: мы вроде бы завели серьезный мужской разговор об ЭВМ, а ты переключился на какие-то гуманитарные туманности. Ты забываешь, что наше поколение ЭВМ за исключением, может быть, твоего робота знать не желает никаких туманностей. Дорогой, налить тебе еще немного, чтобы ты возвратился к нашей теме?
Он налил мне, не забыв подлить и себе, но я так и не вернулся к первоначальной теме. Я вышел в коридор, мне нужен был глоток одиночества.
Я сидел на откидном стульчике в коридоре, напрасно пытаясь разглядеть за окном какую-нибудь достопримечательность. Поезд несся среди бескрайнего моря тьмы, и только огни далеких и близких селений порой мерцали сквозь беспроглядность ночи — почти нереальные видения маленьких, каких-то внегалактических миров.
Коридор был залит безжизненным лиловато-синим светом. Лиловато-синий цвет — это цвет небытия, некоторые люди боятся его, он им ненавистен, но я отношусь к нему благосклонно. Отец мой видел его в своих снах, а самому мне нравится, если он заливает лабораторию, когда предстоят серьезные опыты. Этот свет помогает мне сосредоточиться, привести в порядок мысли, мобилизовать силы, словно перед решающим сражением. Его неяркое сияние высвечивает для меня то, чего почти нельзя увидеть. Вот почему выйдя в коридор, я так обрадовался: старый знакомый протягивал дружескую руку помощи.
Я закурил «житан» — мне полюбился горький дым этих сигарет — и с первой же затяжкой почувствовал, что на этот раз мой старый приятель не в силах мне помочь, ничего обнадеживающего, ничего светлого я не увижу. От сигареты стало горько во рту, голова слегка закружилась, словно вагон на секунду-две вдруг провалился в яму. Я потушил сигарету, постарался вздохнуть полной грудью, сказал себе, что это от водки, хотя прекрасно знал, что дело вовсе не в водке, и с надеждой взглянул на потолок, откуда лился призрачный лиловато-синий свет. И в ту же секунду этот мертвящий свет преобразился в моей душе в белое мерцание, и перед моим мысленным взором возникла эллипсовидная дуга лестницы концертного зала. Я увидел на ней себя, постыдно убегающего прочь, подобно жалкому вору, и душу обожгло таким стыдом, что я невольно опустил лицо в ладони, словно боялся, что кто-нибудь наградит меня звонкой оплеухой.
На другой день после возвращения из Парижа я пошел представиться Якиму Давидову, этого требовал служебный протокол. Чтобы не оставаться с этим типом наедине, я прихватил с собой Васю, кроме того, я питал тайную надежду получить семидневный отпуск — мне хотелось показать гостю нашу страну. Яким Давидов встретил меня так, словно мы расстались час тому назад и вот опять увиделись по делу. Можно было подумать, что о симпозиуме он вообще забыл. Ему, наверное, хотелось показать, что он даже не заметил моего отсутствия, мол и с тобой и без тебя Земля себе вертится, дела идут своим чередом. К Васе же он выказал — не интерес, нет, — «супервнимание», он проявил высочайшую степень благорасположения и гостеприимства, которая может быть выражена только математическим способом. Мне сделалось неловко — не из-за себя, а из-за Васи, — он не мог не заметить нарочитого пренебрежения, которое начальство выражало к моей особе.
После традиционных приветствий Яким Давидов нанес первый «укол», он сделал это так искусно, что любой заправский фехтовальщик ему мог бы позавидовать. |