Заодно и налоги там соберут. Так что в Александрию возвращается только одна триера из трех, и префекта на ней сопровождают лишь одна центурия — наша. Весла мерно ударяют о воду, и триера, вздрогнув всем корпусом, отходит от причала, беря курс на столицу…
* * *
…Мы плывем по благодатному Нилу, и наш корабль слегка покачивается на его мутных волнах, паруса триеры наконец-то надувает попутным ветром. Солдаты растянули на палубе несколько тентов, чтобы защититься от палящего солнца. Девушки восторженно смотрят по сторонам, тихонько обмениваются впечатлениями — они ведь в первый раз выбрались так далеко за пределы родного города, им все сейчас в диковинку. Я же пользуясь передышкой, усаживаюсь в тени, чтобы написать Петру и в Синедрион подробные письма о случившемся в храме Сета.
Почему и в Синедрион? Так в наших общих интересах поддерживать добрые отношения с Иерусалимским храмом. Мне совсем не трудно черкнуть лишнее письмо, а для левитов будет лестно получить мое послание из Александрии. Да и наси Гамлиэль симпатичен мне, как человек, с ним явно стоит поддерживать личную переписку. Заодно может, узнаю от него, как там поживают наши апостолы. А то ведь Петр со своим тяжелым характером запросто может снова ввязаться в споры с первосвященниками.
Пишу про казнь жрецов, а перед глазами снова встают кресты вдоль дороги и распятые на них люди. Удрученно вздыхаю, хмуря лоб — это тот редкий случай, когда даже мое вмешательство не возымело никакого успеха. Призывы мои к милосердию остались непонятыми ни Галерием, ни Сенекой. Лишь сотник Лонгин вздохнул сочувственно и осенил себя крестом, тихо шепча молитву. Чудны дела твои, Господи… в суровом центурионе нашлось гораздо больше сочувствия к поверженным врагам, чем в высокообразованном философе или в просвещенном наместнике.
Смотрю, Сенека с Галерием тоже что-то сосредоточенно пишут, спрятавшись в теньке. Префект видимо строчит очередной отчет в канцелярию Тиберия о проведенной в Мемфисе карательной экспедиции, а Луций ведет путевые заметки. Наверное, потом собирается на их основе написать книгу о своем пребывании в Египте. Нужно будет за этим присмотреть, а то наш философ может такого понавыдумывать, что потом вовек не отмоешься.
А вот Маду увлеченно рисует нильские пейзажи — все тревоги и печали забыты, на лице восторг человека, дорвавшегося, наконец, до любимого дела. На выданные мною деньги он купил на рынке свитки папируса и прочие необходимые художнику принадлежности, и теперь рисует каждую свободную минуту. Сначала, правда, он никак не мог поверить, что я разрешаю ему рисовать на папирусе в свое удовольствие, и все время переспрашивал меня: а можно ли ему изобразить тот или иной пейзаж? А вон тех крестьян на берегу тоже можно?
Смешной такой… Несмотря на мое одобрение, Маду все равно старательно экономит папирус, и оттого рисунки у него получаются довольно мелкими, они плотно покрывают поверхность свитка. Иногда даже не сразу понятно, где заканчивается один его набросок и начинается другой. Похоже, прежний хозяин держал Маду в черном теле и разрешал ему рисовать только портреты, и только по работе, не понимая, что такого талантливого художника нельзя ограничивать в его творчестве.
Отложив письмо Петру в сторону, встаю, чтобы пройтись по палубе и размять затекшие ноги. Маду увлекшись, рисует, прикусив кончик языка, не замечает, что я подошел и встал за его плечом, наблюдая за ним. Движения у него довольно скупые, но очень точные, выверенные — парень умудряется несколькими штрихами и линиями передать на рисунке все то, что видит перед собой. И наброски эти совершенно не похожи на традиционные египетские фрески в храмах — в них нет никакой схематичности, зато отлично передано движение. Вот прибрежный тростник сгибается под легкими порывами ветра, рядом проплывает рыбацкая лодка под парусом, которой ловко управляют двое крестьян. Все так достоверно… Кажется, я совершенно случайно умудрился купить юного гения. |