Только дышать пленник стал чаще да на лбу появилась заметная испарина.
Ошеломленный Зигфрид молча смотрел на язычника. Рана, которую тот нанес сам себе, была, вне всякого сомнения, смертельной, но полонянин и не думал останавливаться на содеянном. Не отводя взгляда от глаз барона, он продолжал медленно и сосредоточенно взрезать живот. Косая кровавая линия потянулась за кинжалом сверху вниз, через пупок, к правому бедру.
Зигфрид невольно шагнул вперед. Но тут же отступил. Что он мог сделать? И зачем?
На бледнеющем лице чужака еще отчетливее проступила желтизна кожи. С губ медленно сходила улыбка. Однако гримасы боли не замечалось, хотя боль от такой раны должна быть невыносимой!
Язычник вырвал кинжал. С изогнутого клинка капала кровь. В раздавшемся разрезе виднелись влажные потроха — вспоротые и выпирающие наружу. Однако и этого чужеземцу показалось мало. Пошатываясь от слабости и боли, сдерживаемой ценой нечеловеческих усилий, пленник вновь вонзил окровавленное лезвие в левую часть живота. Только на этот раз он резал себя снизу вверх.
Руки держали оружие уже не столь крепко, узкие глаза мутнели, а побледневшие губы начинали дрожать, но, видимо, самоубийца старался довести дело до некоего логического конца. И, наверное, довел…
Не очень ровный, но очень глубокий крестообразный разрез разошелся. Тугая скользкая связка кишок вывалилась на камни. Чужеземец повалился на нее, лицом вниз. Что-то хлюпнуло, булькнуло.
Из-под упавшего человека медленно-медленно потекли темно-красные ручейки.
Пленник был еще жив. Вокруг царила гробовая тишина, и в тишине этой отчетливо слышалось хриплое дыхание сквозь стиснутые зубы. Зигфрид знал, что от ран, нанесенных в живот, не умирают быстро. Смерть от таких ран мучительна, и она не приходит сразу.
В кровавой луже подергивалось человеческое тело. Рука, сведенная судорогой, все еще сжимала изогнутый кинжал.
Зигфрид гадал: чего язычник хотел этим добиться? Напугать их? Показать свое мужество? Молодому германскому барону не было понятно и не было привычно такое. Он видел смерть, и не раз. Но не такую.
Никогда еще на его глазах пленные не вытворяли над собой ничего подобного. Пленным полагается либо ждать выкупа, либо идти на эшафот, где с ними расправится палач. Самоубийство же… Само по себе самоубийство — великий грех, а столь жуткий способ сведения счетов с жизнью — и вовсе необъяснимое варварство.
Язычник умирал тяжело. Корчился, вытянув шею. Хрипел и захлебывался собственной кровью. Видимо, самообладание покидало его вместе с отлетающим сознанием. Зигфрид услышал первый стон: тихий, слабый, едва-едва различимый.
Все внимание барона и его воинов было приковано к иноземному рыцарю со вспоротым животом. Потому и не уследил никто за вторым пленником. Желтолицый кнехт-сигнальщик воспользовался моментом и неожиданно вскочил с земли.
Рыцарь, стоявший подле него с обнаженным клинком, не успел ничего предпринять. Только…
— Ваша ми… — И вскрик стража, брошенного на камни, оборвался.
Прямой рыцарский меч был теперь в руках язычника. Однако пленник не бросился наутек. И не ринулся в битву. Метнувшись стремительной тенью к умирающему господину, он взмахнул захваченным оружием.
Нанес один-единственный удар.
И когда голова самоубийцы отделилась от тела — отбросил меч с видом исполненного долга. Затем спокойно взглянул в лицо Зигфриду.
Что это было? Давние счеты? Или этот желтолицый кнехт, обезглавив старого господина, надеется выслужиться перед новым? Нет, не похоже. В раскосых миндалевидных глазах Зигфрид не видел и намека на холопскую покорность. Страха в них не было тоже. Скорее уж гордость от содеянного. Взгляд язычника был тверд и холоден.
Может быть, слуга просто хотел прекратить страдания умирающего? «А ведь от него тоже ничего не добиться, — отчетливо понял Зигфрид. |