|
— Чтоб ее вороны заклевали! — в гневе Неоптолем уже не желал сдерживаться. — Чего они хотят от меня, а?! Я год назад все сказал им: и ей, и царю Менелаю! И чего от меня хочешь ты, Феникс? Неужели ты тоже будешь убеждать меня жениться на этой… этой…
В ярости Неоптолем, как никогда, походил на Ахилла, и тогда его все боялись. Он вырос в отца, исполином и богатырем, хотя (и это все видели) так и не достиг той чудовищной силы, которая столь резко отличала Ахилла от всех остальных людей. Неоптолем был в несколько раз сильнее самого могучего из своих воинов, но эта сила все же поддавалась измерению и не вызывала того потрясения и ужаса, как непомерная, не соизмеримая ни с чем мощь его отца. У юноши бывали те же приступы дикого гнева, и так же, как у Ахилла, они обычно быстро гасли, однако он не так их пугался и редко мог до конца разобраться в их причинах. При этом (что замечали лишь самые близкие к нему люди) он был мягче и застенчивее отца и старался скрыть эту природную застенчивость нарочитой грубостью и резкостью, каких в Ахилле никогда не было.
Феникс хорошо знал юношу и понимал, что если не унять сразу вспышку его гнева, он уже ничего слушать не станет. Поэтому он ласково, но твердо взял базилевса за локоть и настойчиво заглянул ему в лицо.
— Что с тобой? — воскликнул он с упреком. — На кого ты сердишься? На Гермиону? И за что? Ты говоришь о ней с таким презрением, будто она совершила что-то дурное! Она всего-то посмела тебя полюбить… И она не виновата в том, что твой разум помрачен дикой, ничем не оправданной страстью к полупомешанной рабыне!
Старик тут же понял, что в волнении заговорил слишком резко, что последних слов не следовало произносить. Но было поздно. Юноша вновь залился краской, и на этот раз в его глазах появилось уже настоящее бешенство.
— Не смей ее так называть! — не сказал, а выдохнул он, вырывая свою руку из руки учителя и делая движение, чтобы вновь вскочить на коня.
— Но разве я сказал о ней что-то обидное? — взмахнул руками Феникс. — Разве она не рабыня в твоем доме? Разве она не твоя боевая добыча? Разве ее разум не померк от перенесенных бед и несчастий, коль скоро она, видя свое положение и положение своего сына, не желает быть для тебя тем, чем любая из рабынь почтет за великую честь стать для самого царя?! И разве не помрачение владеет тобою, если ты готов затеять раздор и войну с другими базилевсами из-за этой безумной троянки?
Пунцовый румянец внезапно сошел со щек Неоптолема. Он сверху вниз пристально посмотрел в глаза старику и негромко раздельно проговорил:
— Мною владеет не помрачение и не страсть. Страсть слепа и безрассудна, и я уже давно получил бы то, чего хочу, если бы находился в ее власти. Войну я затевать не собираюсь, я надеюсь решить это по-другому. Для того, чтобы принять решение, я должен поговорить с Андромахой. Поэтому не мешай мне и уйди с дороги!
Вскочив в седло, юноша с места пустил коня вскачь и вскоре был уже далеко от дворца. Он миновал южные ворота городской стены, на этот раз не ответив на приветствие стражи и даже не заметив его. Его путь лежал по каменистой тропе, вверх по склону, через виноградник и рощу, к небольшому озеру, на котором он мальчишкой любил стрелять диких гусей.
Покуда он ехал, его лицо несколько раз менялось — то вновь заливаясь краской гнева и ожесточения, то бледнея от мрачных мыслей, которые, как острые жала, проникали в его сознание. Но все затмевая отгоняя все прочие чувства, его душу поглощал волшебный внутренний трепет, пронзительный огонь, который вот уже несколько лет причинял ему невыносимую боль и великое наслаждение, смертельно унижал и возвышал его до высот Олимпа, отравлял и исцелял одновременно.
У этого волшебного огня, который Неоптолем иногда безумно желал погасить в себе и не мог, которым он так дорожил и которого так боялся, было имя. |