Костя был уверен, что боковым зрением удерживает гремучника, бившегося в судорогах на полу. Теперь он перевел взгляд на змею. И это было самым странным, что случилось с Костей Гриценко за всю его двадцатисемилетнюю жизнь.
Он с удивлением смотрел, как тело даймондбэка вдруг, распрямившись, поплыло над землей в его сторону — с разинутой пастью, преодолевая в секунду не более миллиметра. Невероятно, непонятно медленно — так, как бывает разве что в кино. Еще больше удивило Костю то, что думал он сейчас не о гремучнике и не о том, что уйти от броска не составило бы никакого труда — тем более, что тот в своем броске даже не плыл, а словно завис в воздухе, почти не двигаясь вперед.
А думал участковый о том, как они с дедом — тогда еще живым дедом — ездили на дачу, да какую там дачу, не дача, а так, халабуда, места хватало разве что лопаты с тяпками держать да старый матрас на пол бросить. И как к вечеру, надергав зеленого лука и набрав пупырчатых колючих огурцов, они, макая все это чудо в крупную, очень крупную соль, — дед другой не признавал — весело хрустели июньской зеленой вкуснятиной, заедая ее толстыми ломтями хлеба. И как перед сном, когда темнота укутывала все вокруг, а небо начинало посверкивать мириадами крошечных звезд, дед рассказывал ему сказки — даже не сказки, а байки, где понятные и знакомые ему, Косте, вещи, перемешивались с древними и непонятными историями, событиями, существами. А еще ему вспомнилось, каким монотонным и ровным был голос деда — негромкий, спокойный голос, а он, пятилетний мальчонка, изо всех сил старался не заснуть, потому что дед рассказывал так интересно, и он боялся пропустить хотя бы одно слово…
Они опускались на пол вместе: Костя, под которым подогнулись вдруг переставшие его слушаться ноги, и гремучник, спаливший остатки своих жизненных сил на этот последний бросок. Даймондбэк затих, так и не закрыв растянутую до предела пасть. А старший лейтенант Гриценко медленно привалился боком к стене, выронив пистолет из разжавшихся пальцев — и продолжая удивленно улыбаться, потому что шел он сейчас к этой старой халабуде-дачке, возле которой поджидал его дед, сидевший на корточках и раскладывавший на газете хлеб, огурцы и зеленые перья молодого лука.
Они словно обезумели от страха. Общее состояние ужаса захватило даже Мать. Они жались друг к другу, пытаясь спрятаться, зарыться поглубже в груду извивающихся тел, врыться в землю, исчезнуть в ней — только бы уйти от этого всепроникающего, долетавшего до них издалека беззвучного дыхания Смерти. Смерть была для них обычным делом, фактом самого их существования. Они убивали не задумываясь — и, не задумываясь, приносили себя в жертву, когда Матери требовалась пища. Но сейчас Смерть носилась вокруг жутким черным торнадо. Каждый из них всем существом своим ощущал гибель собратьев — гибель в бушующем пламени, гибель тем более страшную, что впечаталась она в их коллективную память как та огненная буря, уничтожившая всех их сородичей, да и вообще все живое где-то там, далеко, в забытом ими краю. Далекий край забылся — но не забылся огненный танец смерти, в котором вспыхивали и сгорали сейчас десятки, сотни таких же, как они сами. Этот беззвучный многоголосый вопль, этот безмолвный жуткий смертный вой долетал и сюда, в уединенную нору у самой насыпи, наполняя их парализующим ужасом. Мать знала, что сейчас ни один из них, ни единый из самых молодых и неопытных, не сунется туда, наружу, из логова. Голод был забыт, потому что там, снаружи, бушевала Смерть.
— Товарищ генерал, — Зинченко оторвался от рации и повернулся к Голышеву. — Майор Пашинян докладывает, что огнеметчикам позиций не удержать. Змеи могут прорваться.
— Массово? — удивленно спросил Мостовой.
— Массово нам и не надо, — хмуро отреагировал начальник штаба. |