Изменить размер шрифта - +
В глубине картины  виднелся
Тюильрийский  сад,  тонувший   в   золотистой   дымке;   мостовая   казалась
окровавленной, а прохожие были намечены  лишь  темными  пятнами,  силуэтами,
меркнущими  в  ослепительном  свете.   На   этот   раз   друзья,   продолжая
восторгаться, почувствовали некоторую тревогу,  испугались  за  Клода:  ведь
такая живопись не приведет  художника  ни  к  чему  хорошему.  За  похвалами
приятелей Клод отлично различил их неодобрение;  в  минуту  слабости,  когда
жюри вновь не допустило его картину в Салон, он скорбно воскликнул:
     - Все ясно! Возврата нет... Я так и подохну!
     Несмотря на то, что его мужественное  упорство,  казалось,  возрастало,
начали возвращаться прежние  приступы  сомнения,  мучительные,  ожесточенные
попытки одолеть непокорную натуру. Все возвращенные ему  из  Салона  картины
казались ему плохими, незавершенными, несоответствующими затраченным на  них
усилиям.  Еще  больше,   чем   отказы   жюри,   его   огорчала   собственная
неполноценность. Разумеется, он не оправдывал жюри, его творения, даже  и  в
зародышевом состоянии, стоили во сто раз больше, чем все  принятые  в  Салон
посредственные полотна; какое, однако, страдание не уметь выразить  себя  до
конца, не уметь вполне проявить  свой  гений!  По-прежнему  в  картине  были
великолепные куски, он был вполне удовлетворен то тем, то другим. Но  откуда
же брались его внезапные промахи? Где причина  постоянной  недоработанности,
которая никогда не бросалась ему в глаза в пылу творчества, а потом  убивала
картину  неизгладимыми  изъянами?  Он  чувствовал,  что  бессилен   что-либо
изменить; в какой-то момент перед ним как бы вырастала  стена,  громоздились
непроходимые препятствия, наступал тот предел, за который ему не  было  дано
перейти... Если он двадцать раз принимался  за  одно  и  то  же,  недостатки
только увеличивались в двадцать раз, все спутывалось, живопись обращалась  в
какое-то месиво. Он начинал нервничать, уже не видел, что пишет;  творческая
его  воля  как  бы  парализовалась,  атрофировалась.  В  такие  периоды  ему
казалось, что ни глаза, ни руки не слушаются  его,  и  наступал  тот  упадок
творческих сил, который уже издавна так  тревожил  его.  Кризисы  учащались,
целыми  неделями  он  терзался,  изводил  себя,  как  маятник,  качаясь   от
неуверенности к надежде; в тяжкие часы  сомнений  и  ожесточенной  борьбы  с
неподатливой натурой единственной его опорой была мечта-утешительница, мечта
о  будущем  шедевре,  в  котором  он  весь  растворится  и  обретет  силу  в
творчестве. Всегда повторялось одно и то же явление: его творческие  замыслы
шли вперед куда быстрее, чем руки. Когда он работал над  одной  картиной,  в
его воображении уже вырисовывалась другая. Он начинал  неистово  торопиться,
приходил в отчаяние, спешил поскорее избавиться от опостылевшей картины, над
которой работал; несомненно, она опять никуда не годится, то, что он  делает
сейчас, - это все  те  же  роковые  уступки,  сплошное  жульничество,  нужно
поскорее выбросить это из головы, а вот то,  что  он  собирается  сделать  в
будущем, - о, это будет великолепно и героично, недосягаемо, нерушимо! Мираж
возникал беспрестанно, подстегивая мужество одержимого искусством художника;
без этой смягчающей  действительность  лжи  творчество  стало  бы  для  него
совершенно невозможным, он никогда не сумел бы воссоздать жизнь!
     Кроме вечно  возобновлявшейся  борьбы  с  самим  собой,  его  подавляли
материальные трудности.
Быстрый переход