Огромная жалость к нему потрясала все ее существо, она
чувствовала, что стареет, ей беспричинно хотелось плакать, и она проливала
слезы, оставаясь одна в угрюмой мастерской.
В этот период сердце ее открылось для более широких чувств, и мать
взяла в ней верх над любовницей. Материнское чувство к ее большому
ребенку-художнику слагалось из нежности к нему и бесконечной жалости к той
непонятной, неоправданной слабости, в которую он ежечасно впадал, требуя от
нее всепрощения. В этот период она уже начинала чувствовать себя несчастной,
его ласки, ставшие для него привычкой, она воспринимала как милостыню. Как
могла она по-прежнему быть счастливой, когда он ускользал из ее объятий,
когда ему стали докучны изъявления ее пламенной любви, которую ока неослабно
питала к нему? Но как она могла не любить его, когда каждое мгновение было
наполнено для нее только любовью, преклонением перед ним, бесконечным
самоотвержением? Она по-прежнему была полна влечения к нему, ненасытная ее
страсть восставала против проснувшихся в ней материнских чувств, наполнявших
ее сладостной болью, когда после тайных ночных страданий она весь долгий
день, чувствовала себя в отношении Клода только матерью. Она как бы спешила
испить последнее счастье в их непоправимо испорченной жизни, окружая его
заботами и всепрощающей добротой.
Маленький Жак еще больше потерял от этого перемещения материнской
нежности. Кристина его совсем забросила, в отношении его ее материнский
инстинкт, целиком излившись на любовника, так и не пробудился. Обожаемый,
желанный муж стал теперь ее ребенком; а другой ребенок, жалкое существо, был
всего лишь свидетельством их прежней великой страсти. По мере того как он
рос и не требовал столько внимания, как прежде, она начала все больше
жертвовать его интересами, не из-за жестокости, а просто потому, что она так
чувствовала. За столом она не ему давала лучшие куски; лучшее место возле
печки было отведено не для его маленького стульчика; если ее охватывал страх
при каком-то непредвиденном происшествии, не ребенка она стремилась защитить
в первую очередь. Постоянно она его одергивала, пресекала его игры: "Жак,
замолчи, ты утомляешь отца! Жак, сиди смирно, ты же видишь, твой отец
работает!"
Ребенок плохо привыкал к Парижу. В деревне ему была предоставлена
полная свобода, а здесь он задыхался в тесной комнате, где ему не позволяли
шуметь. Он побледнел, захирел, стал похож на маленького старичка с широко
открытыми, удивленными глазами. Ему исполнилось пять лет, когда у него стала
неестественно расти голова; этот странный феномен вызвал замечание его отца:
"Чудачина, башка у тебя, как у взрослого человека!" По мере увеличения его
головы, ребенок делался все менее сообразительным. Очень тихий, пугливый, он
часами сосредоточенно молчал, как бы отсутствуя, не отвечал, если к нему
обращались; то вдруг, как бы очнувшись, он приходил в неистовство, кричал и
прыгал, как молодой зверек, увлекаемый инстинктом. Тогда на него сыпались
окрики: "Да успокойся же ты!" Мать не понимала причин внезапной шумливости
ребенка, ее пугало, что он может помешать художнику, и поэтому она сердито
усаживала ребенка обратно в его угол. |