Я хотел построить царство, которым он бы мог гордиться. Я хотел… хотел столь многого. Помнишь, как мы отправились на Самофракию? Да? Тогда я любил Олимпиаду больше жизни. Теперь же мы с ней не можем сидеть в одной комнате и двадцати ударов сердца без злого слова. А посмотри на меня. Когда мы встретились, мне было пятнадцать, а ты был взрослым воином, тебе было… двадцать девять? Теперь у меня седина в бороде. Мое лицо покрыто шрамами, мой глаз — это наполненный гноем сгусток непрекращающейся боли. И ради чего, Парменион?
— Ты сделал Македонию сильной, Филипп, — сказал Парменион, вставая. — И все твои мечты почти достигнуты. Чего желать более?
— Я желаю сына, которого мог бы держать на руках. Сына, которого я мог бы обучать верховой езде, не боясь, что лошадь запнется и издохнет, разложившись у меня на глазах. Я ничего не помню о той ночи в Самофракии, когда зачал его. Иногда я думаю, что он и вовсе не мой сын.
Парменион побледнел, но Филипп не смотрел в его сторону.
— Конечно он твой сын, — сказал Парменион, пряча страх в своем голосе. — Кто еще может быть его отцом?
— Некий демон, посланный из Аида. Скоро я снова женюсь; однажды у меня появится наследник. Знаешь, когда Александр родился, мне сказали, что первым его криком был рык, как у дикого зверя. Повитуха чуть не уронила его. Они говорили также, что когда он впервые открыл глаза, зрачки были узкими, как у египетских кошек. Не знаю, правда ли это. Всё, что я знаю, это что люблю мальчишку… но не могу к нему даже прикоснуться. Но хватит об этом! Мы все еще друзья?
— Я навсегда твой друг, Филипп. Клянусь.
— Тогда давай напьемся и поговорим о лучших днях, — велел Царь.
***
За дверью Аттал чувствовал в себе возрастающий гнев. Он тихо прошел по освещенному факелами коридору, вышел в ночь, но холодный бриз только раздувал пламя его ненависти.
Почему Филипп не мог понять, какую опасность представляет собой Спартанец? Аттал прокашлялся и сплюнул, но во рту по-прежнему оставался привкус желчи.
Парменион. Всегда Парменион. Офицеры его боготворят, солдатам он внушает благоговение. Разве ты не видишь, что происходит, Филипп? Ты проигрываешь царство этому чужеродному наемнику. Аттал задержался в тени большого храма и обернулся. Я могу подождать здесь, подумал он, и его пальцы обхватили рукоять кинжала. Я могу выступить за ним, вонзить кинжал в спину, рассечь ее, вырезать ему сердце.
Но если Филипп узнает… будь терпелив, успокоил он себя. Надменный сукин сын сам станет причиной своего падения, ведомый обманчивыми представлениями о верности и чести. Честность не нужна ни одному Царю. О, они все твердят о ней! "Дайте мне честного человека, — говорят они. — Нам не нужны пресмыкающиеся прислужники." Чушь собачья! Всё, что им нужно, это повиновение и исполнительность. Нет, Пармениону недолго осталось.
И когда придет тот благословенный день, когда он впадет в немилость, взор Филиппа обратится именно к Атталу, первому, кто сможет убрать презренного спартанца и затем заменить его на посту Первого Военачальника Македонии.
Стратег! Что сложного в том, чтобы победить в сражении? Ударь по противнику с силой бури, сломи центр и убей вражеского царя или военачальника. Но Парменион одурачивал их всех, заставляя поверить, что в этом заключается какая-то чудесная загадка. А почему? Потому что он трус, ищущий повода держаться подальше от самой битвы, остерегающийся получить какой-либо ущерб. И никто из них не видит этого. Слепые глупцы!
Аттал обнажил кинжал, наслаждаясь серебряным блеском в лунном свете на лезвии.
— Однажды, — прошептал он, — эта штука убьет тебя, Спартанец.
Храм в Малой Азии, лето
Дерая была истощена, почти на грани обморока, когда последний страждущий был внесен в Лечебный Покой. |