Биддль кутался в новенькую тигровую шкуру; на Флапсе, Гринберге и Костелло была форма военных корреспондентов, совершенно изодранная и обгоревшая. Они медленно брели в безлунной ночи, стуча зубами, жались друг к другу, чтобы хоть немного согреться и не чувствовать себя такими одинокими.
— Биддль.
— Чего?
— Где ты взял эту шкуру?
— Купил в «Вулворте» за секунду до взрыва. Только я протянул продавщице деньги, как весь мир взлетел на воздух… — И, погладив мех, он с удовлетворением заключил: — Она мне досталась даром.
С минуту они тащились молча.
— За нами идет мамонт, — объявил Биддль.
— Все возвращается на круги своя, — пробормотал Гринберг.
Флапс остановился.
— Куда мы идем? — всхлипнул он. — Откуда? Почему мы здесь?
— Гоген, — веселился Биддль, — картина маслом.
— Я больше люблю Пикассо, — сказал Гринберг. — Он все предсказал.
— Что он предсказал? — спросил Флапс. — Кто такой Пикассо?
— Тип один, вроде Нострадамуса, — сказал Гринберг. — Пророк, которого немного трудно понять. Он все это предсказал в своих натюрмортах. Плуто, хороший Плуто. Лежать, лежать, Плуто. Хороший, хороший, хороший Плуто.
— Ненавижу людей, которые зовут своих мамонтов Плуто, — сказал Флапс.
И вдруг разрыдался.
— Господи, смилуйся надо мной! — ревел он. — Верни мне мои герани, мою канарейку на окне, розовых амуров на занавесках, верни мой табак и мои марки, мою теплую ванну и какао по утрам…
— Глупость, — заключил Гринберг, — все, что за двадцать веков христианство смогло дать человеку, — это глупость!
— Вижу межевой столб, — объявил Биддль.
— Ага! — обрадовался Гринберг. — Добрались. Наконец-то!
— Там написано: «Евреям вход воспрещен!»
— Пойдем отсюда? — предложил Гринберг. — Наверняка нам в другую сторону.
— Говори за себя, — вмешался Флапс. — Ну что? Мы пришли. До свидания, Гринберг.
— До свидания.
— Постойте, там еще есть надпись, на этом столбе, — сказал Биддль и прочел: «Negroes keep out».
— Нельзя оставлять старину Гринберга одного, — решил Флапс. — Пошли дальше?
— Бессмысленно идти дальше, — сказал Костелло. — Можно проблуждать тысячелетия. Нам остается лишь околеть на месте от злобы, от голода, от унижения и презрения. Все человечество испарилось, и земля обрела наконец первозданную чистоту!
— Ну-ну-ну, — сказал Гринберг. — Не надо принимать все так близко к сердцу.
— Говорю вам, — вскричал Костелло. — Человечества больше нет!
— Но есть четыре жизни, которые соединило спасение! — констатировал Биддль, потирая руки от удовольствия, и прибавил: — У меня идея.
— Выкладывай.
— А если нам сообразить человечество на четверых, маленькое такое человечество, только для нас, со своими границами, своими «заокеанскими» колониями, своими учебниками истории, своей духовной миссией?
— Ха-ха! И правда, почему бы нет? — сказал Костелло. — Только на этот раз белыми людьми будем мы.
Они все брели в холодных сумерках. Биддль вдруг начал чесаться.
— У меня блохи, — заявил он. |