Изменить размер шрифта - +
Ему стал неприятен разговор. То, что всегда умиляло Соломона Моисеевича, едкость и исторический цинизм Сергея Ильича, неожиданно сделались ему неприятны. Вероятно, все, что сказал Татарников про Матросова и Гастелло, было правдой, вероятно, правдой было и сказанное историком о личной жизни Елены Михайловны, и прав был Сергей Ильич, советуя не вмешиваться в ход событий, все так, — но лучше бы этого не говорить, лучше бы этого не слышать. Ему невыносима была мысль о том, что жена его сына сделается теперь еще чьей-то женой. Он не хотел про это знать, как не хотел знать про то, что интербригады в Испании никому и ни за чем не пригодились. Он действительно воевал штурманом на двухмоторном истребителе, и действительно машины были плохие, а некоторые и впрямь рассыпались сами собой, и что с того? Рихтер не сумел бы поддержать разговор, насмешить историей про разваливающиеся самолеты; да, правда, самолеты разваливались, но надо было бы рассказать не про это, а про таран, про то, как ужас стекленил ему глаза, про то, как летел ему в глаза юнкерс и про смерть бессердечного Колобашкина — но говорить не хотелось.

Колобашкин был ас, переведенный в их эскадрилью для дуэли с немецким асом Виттроком. Колобашкин был низкорослым и узкогрудым, только вздутые вены на лбу и шее выдавали его невероятную силу. Его отечное безволосое лицо, больное лицо степного жителя, было невыразительным, прозрачные глаза смотрели тускло. Ничто не обращало на себя внимание в его чертах; преображалось лицо, когда Колобашкин оскаливался щербатой желтозубой ухмылкой. В это мгновение он делался неприятен и опасен, он огрызался на мир — загнанный в угол дворовый пес. Схожим образом ухмылялся один из новых художников Семен Струев; Соломон вдруг это осознал, вспомнил, как растрескиваются губы Струева в жестокую ухмылку. Как странно, что художник так скалится на мир, он может оказаться безжалостным человеком, подумал Соломон Моисеевич.

Про Колобашкина рассказывали страшное, за глаза называли Дикий Колобаня, говорили, что он никогда не жалел ведомых, использовал их для приманки. Говорили, что люди для него — грязь; говорили, что если бы выдавать нашивки за сбитых ведомых, у него рукава бы не хватило; говорили, что его победы — на крови ребят. Экипажу Рихтера велели идти ведомыми Колобани. Пилот Святский и стрелок Рихтер встали перед Колобашкиным, ожидая наставлений.

— Ты, Мойша, первый пойдешь, да? — с одесским акцентом сказал стрелок Колобашкина Лукоморов. Он ни к кому не обращался специально, для него Рихтер и Святский вместе представляли одно лицо еврейской национальности, Мойшу. — Будешь у нас заместо подсадной утки — подсадным соколом будешь, да? Побаиваешься, Мойша? Ты в синагогу сходи помолись.

— Ты еврей, что ли? — Колобаня больно ущипнул Соломона за щеку. — В следующий раз будешь умнее.

— Мы его достанем? — спросил Рихтер бессмысленную вещь.

— А то, — сказал Колобаня.

— Я никогда не знаю, — решился еще на одну фразу Рихтер, — пора уже стрелять или еще не пора.

— Слушай воздух. Когда вокруг тебя ветер запоет победную песню — значит пора. Тогда пали вовсю — обязательно попадешь.

Он прошел мимо и не сказал больше ни слова, а щеголь Лукоморов, повторяя движения кумира, ущипнул за щеку Святского и сказал: не дрейфь, Мойша, мы с Колобаней вас вытащим за пейсы.

— А вы правда в Гвадалахаре летали? — спросил Рихтер у Лукоморова.

— Ну летали.

— И как там было?

— Да никак не было. Какие там против Колобани летчики? Поднялись раза три, расстреляли машины три, и всего делов. — Лукоморов тряхнул чубом и пошел прочь.

— Суки, — сказал им вслед Святский, — вот суки бессердечные, — и однако повлекся к ДИС-3, машине, уже и с производства снятой за никчемностью, — заводить.

Быстрый переход