Сначала сон был крепким, как у лесорубов. А потом кошмары вернулись, и не постепенно, а все сразу, и еще ужаснее, чем раньше. Во сне он бежал через непроходимые густые джунгли, тяжелые листья и влажные ветки били его по лицу, оставляя капли, похожие на сок или… кровь. Он бежал и бежал, а вокруг светились сотни глаз, глядевших бездушно, потом выбегал на поляну. В темноте он скорее ощущал, чем видел, крутой подъем, начинающийся в дальнем конце поляны. Там, наверху, был Патин — с его низкими корпусами и дворами, окруженными колючей проволокой, и проводами под током, с караульными вышками, стоявшими как дредноуты Марциана, выплывшие из «Войны миров». Посередине — огромные трубы, выпускающие в небо дым, а под этими кирпичными колоннами — печи, наполненные, готовые к работе, мерцающие в ночи, как глаза хищных демонов. Нацисты говорили местным жителям, что узники шили одежду и делали свечи, и, конечно же, жители Патина верили этому не больше, чем жители Аушвица, что лагерь был колбасной фабрикой.
Оглядываясь через плечо во сне, он, наконец, увидел, как они выходят из убежищ, эти беспокойные мертвецы, юден-евреи, толпившиеся вокруг него с синими номерами, светящимися на живой плоти их протянутых рук, пальцы скрючены, лица уже не безжизненны, а пылают гневом, жаждой мести, жаждой убийства. Маленькие дети ковыляли рядом с матерями, а стариков поддерживали их дети. И на всех лицах было отчаяние.
Отчаяние? Да. Потому что в своих снах он знал (и они знали), что если взберется на холм, то окажется в безопасности. Там, внизу, в болотистых и влажных низинах, в этих джунглях, где в стеблях растений, зацветающих по ночам, течет не сок, а кровь, он был загнанным зверем — добычей. Но наверху он был главным. И если здесь джунгли, то лагерь наверху был зоопарком, где все дикие животные надежно заперты в клетках, а он — главный, тот, кто решает, кого кормить, кого оставить жить, кого отдать на вивисекцию и, погрузив в фургон, отправить на живодерню.
Изо всех сил он бежал вверх, бежал со всей медлительностью кошмара. И уже чувствовал первые прикосновения костлявых рук на затылке, ощущал их холодное и смрадное дыхание, запах разложения, слышал крики, похожие на птичьи, крики триумфа, когда они сталкивали его вниз, а ведь спасение было так близко…
Кот, наконец, пришел, пересек половину двора и снова сел, но не основательно, хвост беспокойно бился из стороны в сторону. Он не доверял ему. Но Дуссандер знал, что кот чует запах молока, и хладнокровно ждал. Рано или поздно кот придет.
В Патине никогда не было проблем с контрабандой. Некоторые из узников приносили с собой ценности, запихивая их глубоко в прямую кишку в небольших замшевых мешочках (как часто потом оказывалось, эти ценности ничего не стоят — фотографии, локоны, бижутерия), заталкивали с помощью палочек так глубоко, чтобы их не могли достать длинные пальцы надзирателей, которых так и называли «Вонючие пальцы». Он вспомнил, что у одной женщины был бриллиант с трещиной, потом оказалось, что он ничего не стоит, — но шесть поколений семья передавала его от матери к старшей дочери (во всяком случае, так она говорила, но она была еврейкой, а они все врут). Она проглотила его, перед тем как войти в Патин. Когда он вышел наружу с экскрементами, опять проглотила. Так делала несколько раз, хотя бриллиант постепенно ранил внутренности, и она умерла от кровотечения.
Были и другие уловки, хотя, в основном, они касались таких сокровищ, как заначка табаку или ленты для волос. Это значения не имело… В комнате, в которой Дуссандер проводил допросы, была плитка и стол, покрытый красной клетчатой клеенкой, почти такой же, как теперь у нею на кухне. На плите всегда стояла кастрюля с дымящейся тушеной бараниной. Если подозревали контрабанду (да если и нет…), члена подозреваемой группы приводили в эту комнату. Дуссандер ставил его у плиты, где от тушеного мяса поднимался густой ароматный пар. |