* * *
— Это бессердечно, то, что ты делаешь… — кричала женщина и, как только он вошел в купе, плача повторила эти слова по-английски. Закидывая рюкзак на вторую полку, Навашин сказал:
— Я преподаватель английского языка.
Не взглянув на него, не сделав паузы и по-прежнему давясь слезами, она пробормотала по-французски:
— Это бессердечно… Я не вынесу…
Мельком взглянув на ее спутника, Навашин вышел из купе.
— Тебе лучше помолчать, — услышал он ленивый мужской голос. — По-моему, наш новый сосед — полиглот.
Вот он и на воле. И снова слышит, как мужья разговаривают со своими женами.
За окном было уже темно. Только желтые огни неверно мерцали где-то вдалеке. Фонарь, что проплывает вблизи, подмигивает своим круглым глазом в коротких ресницах и не рождает высоких мыслей. А вон те огни, там, далеко, — даже трудно себе представить, что они тоже обыкновенные фонари или электрические лампочки в окнах, так таинственно они светятся. И на память приходят торжественные слова: «Корабли, проходящие ночью, говорят друг с другом огнями…».
…Надо терпеть. С этого начинается день. Этим он кончается. Надо стиснуть зубы и терпеть. И молчать. Не надо ни с кем разговаривать. Хорошо бы никто не лез. Хорошо бы все отстали.
Из купе вышла заплаканная женщина с полотенцем и мыльницей и пошла направо. Чуть погодя вышел ее спутник с полотенцем и мыльницей и пошел налево. Потом они вернулись, и минут через двадцать женщина приоткрыла дверь и сказала Навашину в спину:
— Мы легли. Пожалуйста.
Он вошел и тоже лег. Ему даже показалось, что он уснет, но женщина внизу плакала. Она старалась плакать тихо и тихо сморкаться, но, видно, ничего не могла с собой поделать.
— Слушай, ты как-никак не у себя в комнате. Тут кроме тебя люди есть, — сказал ее спутник. — Прекрати, пожалуйста.
Женщина плакала.
— Можешь ты мне объяснить, что происходит? — сказал ее спутник. — Вот возьму сейчас чемодан и выйду на первой же остановке. И пеняй на себя.
Но он не взял чемодан и не вышел. Он повернулся на другой бок и тотчас уснул. Сон его был спокоен, он дышал ровно. Женщина еще поплакала, а потом тоже уснула и все время всхлипывала во сне.
«Итак, — думал Навашин, — у меня осталось двести рублей. На все про все». Сколько может стоить билет до Цветаева? Рублей сто сорок, пожалуй. А есть-пить? Даже если не ходить в ресторан и не заказывать яичницу и кофе, как он из пижонства сделал в Свердловске, все равно рублей семь в день… ну, пять — надо. А впереди еще Москва…
Если Петра Николаевича почему-либо в городе нет, дело плохо. А куда он денется — Петр Николаевич? Прошло пять лет. В самом деле, как это он раньше не сообразил? Прошло пять лет. Таня редко писала о нем даже в начале срока. А потом… Потом, потом. Ладно, утро вечера мудренее.
Утром он приедет в Клены. В свой город. Город, где он родился. И на войну он пошел оттуда. В Кленах стоит школа, где он учился. И школа, где он учил, — тоже в Кленах…
…Он встал на рассвете, тихо слез с верхней полки. Мужчина лежал на спине и слегка похрапывал. Женщина в тусклом утреннем свете походила на размалеванного петрушку: у нее потекли ресницы и румяна. «Хорошо, что я ухожу от вас, пока вы спите. Оставайтесь со своей чепухой, со своими слезами, со своей неразберихой. И с ненавистью, которую вы принимаете за любовь. |