Что ты делаешь?
— Молчи. Я все равно не смогу быть счастлива, если… если он умрет.
— А если я?..
— Нет, ты этого не сделаешь. Нет! Нет!
Она была права. Даже в ту минуту крушения и ужаса он знал, что рук на себя не наложит.
— Он поступил бесчестно, — сказал Сергей.
— Молчи!
— Он поступил подло, я не отпущу тебя.
— Я обещала ему… Поклялась, что никогда его не оставлю…
А ему, Сергею, она клялась? Нет. Они не произносили никаких клятвенных слов. Все разумелось само собой: любовь навсегда. Верность до гроба.
Как давно он не вспоминал обо всем этом, как давно. Не вспоминал. Забыл. И только одно осталось от тех дней: отпирая входную дверь, он всегда смотрел, не белеет ли конверт в круглых, как иллюминаторы, отверстиях почтового ящика.
* * *
Поезд на Москву должен был прийти в полночь. Когда откроется касса, никто не знал. Очередь выстроилась длинная. Сидели на лавках, на чемоданах, стояли, прислонясь к стене. Изредка отлучались, строго предупредив: «Я за вами». А потом пригляделись, запомнили друг друга и перестали предупреждать. Сергей наизусть знал чью-то клетчатую спину в застиранной ковбойке и потную спину в белой рубашке и длинную шею высокого худого парня — этот прилип к самому окошку, неотлучно и неотступно стерег свою первую очередь.
На скамьях спали дети. И женщины, казалось, спали. Но то и дело шарили рукой — тут ли мешок? Нащупывали носками башмаков свой чемодан, корзинку или другую кладь. Время от времени — и всегда внезапно — по радио раздавался оглушительный отрывистый голос. Было ясно, он что-то приказывает, только не разобрать, что надо делать. Однако едва из черной тарелки репродуктора вырывалось неразборчивое командное карканье, как все срывались с мест, будили детей, хватали вещи и сломя голову куда-то бежали.
Так же внезапно неразборчивое карканье умолкало, и все безропотно и обреченно возвращались на прежнее место. За день так было раз пять-шесть. Сейчас в зале застыла сонная покорная тишина. Было душно. Широко открытые окна не выручали — вечерний воздух, битком набитый вокзальными запахами, стоял неподвижно. В одно из окон заглядывал белый сиреневый куст, но и он, казалось, пахнул только машинным маслом и тухловатой рыбой.
На деревянном низком чемодане притулился маленький старичок и тихо рассказывал:
— И вот ни с того ни с сего — чирьи. На ногах, на руках. На морду кинулись. Мокнут, сволочи. Пришел в больницу, а меня тут же и оставили: лечись, мол. Лечили, лечили — и что вы думаете? Вылечили.
Рядом со стариком на деревянном сундучке сидит человек в черной, наглухо застегнутой косоворотке. Он спрашивает:
— Как же вылечили? Вон у тебя руки какие.
— Погоди, имей терпенье. Слушай. Вот вылечили, и пошел я домой. Прихожу, а сараюшки моей нет. Что такое? Куда мое жилье подевалось? А соседи рассказывают: приезжала твоя дочка, говорит: «Слышала я, отец помирает. Возьму-ка я сарай себе». Соседи ей: «Где же он жить будет? Погоди, может, не помрет еще». А она: «Помрет!» И сломала сарай, все доски до последней увезла. И что ты думаешь? Чирьи опять на меня кинулись. В ту же ночь.
— Куда же ты теперь?
— К сыну.
— А возьмет он тебя, такого?
— А кто ж его знает…
Человек в косоворотке лысоватый, крючконосый. |