Налил и выпил стакан воды с земляничным сиропом, обтер губы тыльной стороной ладони.
Вновь бросил взгляд на спящих. В бледном свете подрагивал ореол ее светлых волос, рассыпавшихся по подушке; казалось, золотистая зыбь пробегала по ним. А парнишка, свернувшийся калачиком на ковре у ее постели, весь съежился, глубоко зарылся в подушку, словно описавшийся щенок. Ионатана вдруг охватила брезгливость, его всего передернуло, он затрясся, изо всех сил пытаясь подавить воспоминания о том, что делали они друг с другом, он с ней, на этой широкой постели всего лишь два-три часа назад. Трепет, ужас, ярость, семя, вопли, рвущиеся из груди, всхлипывания юноши, удары нежных кулачков, молчание женщины, покорной, словно земля, в которую входит плуг.
Волна жгучего омерзения, ощущение скверны, заклейменной еще Священным Писанием, голос Иолека, отца его, — все это нахлынуло на Ионатана, внезапно поднявшись из самых сокровенных глубин, и у него перехватило горло, он силился оттолкнуть, отторгнуть эти воспоминания. Иолек и все праотцы, ушедшие в мир иной, поднимаются, чтобы предать его смерти, чтобы обрушить на него град тяжелых камней.
А мне, по сути, хватило бы одной короткой очереди — та-та-та — из «Калашникова», и я бы распотрошил и его, и ее, их обоих, а уж потом — и себя, и всю эту мерзость, все это дерьмо.
Тие он сказал шепотом: «Хватит! Двинулись. И всё». Склонившись над собакой, он погладил ее с какой-то странной суровостью, против шерсти. И дважды похлопал ладонью по спине.
Мне бы следовало, если уж воздержался я от автоматной очереди, по крайней мере, оставить им записку, два-три слова.
Хотя что тут скажешь…
Ладно. Предположим, что я убит.
Он наклонился, поднял рюкзак, вскинул его на плечи, поправил лямки, взял автомат и вновь проговорил быстрым шепотом, на сей раз чуть ли не с нежностью: «Вот и всё. Двинулись в путь. А ты, Тия, нет. Ты остаешься».
И прощай, Азува, дочь Шилхи, и прощай слабак, прощай младенец…
Он поднимается и уезжает прямо сейчас. Его жизнь начинается. И сейчас ему более всего необходима серьезность. Отныне он будет серьезным.
Темнота снаружи начинала бледнеть. Тусклый, туманный свет занимался на востоке, у самого края неба. Маленькие домики, палисадники, поблекшие за зиму лужайки, деревья, лишенные листвы, черепичные крыши, клумбы с хризантемами и альпийские горки с кактусами всех видов, опущенные жалюзи, веранды, бельевые веревки, заросли кустарников — над всем этим с каждым мгновением все явственнее разливалось голубоватое сияние, исполненное сострадания, невесомое, чистое, словно щемящая тоска. Легкие Ионатана залила холодная, резкая волна зимнего ночного воздуха. Он дышал полной грудью. Что было, то было. А отныне начинается новая жизнь.
Он пересекал южную окраину кибуцной усадьбы широким, тяжелым шагом, слегка сгибаясь под тяжестью своей ноши: одно плечо чуть опущено, туго набитый рюкзак висит на одной лямке на правом плече, рядом прилажен истрепанный ремень автомата.
Поравнявшись с домом родителей, он остановился. Резким движением запустил свободную руку в густые волосы. Птица издала короткую пронзительную трель, ее щебет прокатился от занимавшейся зари до самой глуби мрака, и темнота начала таять. Какая-то собака недовольно заворчала неподалеку, у веранды, но раздумала и лаять не стала. Приглушенные жалобы коров, лязг подойников, шум доильных машин доносились со стороны фермы. Мама и папа. Прощайте. Навсегда. Я никогда не забуду, что вы хотели как лучше. Ужасными и добрыми были вы со мной с младенческих дней. Вы донашивали обноски, перебивались маслинами с черствым хлебом, работали от темна до темна, словно рабы, но были полны энтузиазма, и песни ваши возносились в ночное небо, а мне вы дали комнату с белоснежными стенами и нянечку в белоснежном фартуке и кормили меня белой сметаной, чтобы сын ваш был чистым, честным, трудолюбивым и в то же время — закаленным и твердым. |