Цукалас долго оправдывался перед Никосом, ссылаясь на то, что долг каждого адвоката — сделать все возможное для спасения жизни своего подзащитного, даже если адвокат считает, что тот виновен, а в невиновности Никоса у него сомнений нет, вот почему всю оставшуюся жизнь его мучила бы совесть, что он не дал хода этому материалу, и так далее в том же роде. Конфликтовать с ним у Никоса не было ни времени, ни желания: Цукалас был сделан из другого материала и думать об интересах компартии не считал себя обязанным, да и не был обязан. Единственное, о чем Никос жалел, — это о том, что не разорвал письмо, когда оно находилось у него в руках.
Впрочем, могло случиться и так, что Панопулос счел бы нужным лицемерно «согласиться» на обмен и спровоцировать Плумбидиса на явку. Этого Никос больше всего боялся, но Цукаласу, разумеется, не сказал ни слова. К счастью, этого не произошло: то ли асфалия оказалась недостаточно проницательна, то ли удовлетворилась тем эффектом, который, по мнению властей, был достигнут.
Во всяком случае, то, что Никос никогда не пошел бы на такой обмен, им даже в голову не приходило.
XVI. ПРОЩАНИЕ
В середине ночи Никос с удивлением обнаружил, что не слышит больше шагов Христоса, мерно расхаживавшего по коридору. Это могло означать только одно: он начинает засыпать. Никос приподнял голову, заставил себя прислушаться. Сотни отчетливых звуков стали просачиваться в камеру сквозь толстые стены, сквозь железную дверь. Тихий шорох осыпающейся ржавчины, бормотание ветра в наружной решетке, тонкое дребезжание куска стекла в разбитом окне, жесткое шуршание песка в щелях между каменными плитами… Сонный рокот мотора пробиравшейся по кварталу машины. И — вот оно, ожидаемое: слабый, приглушенный каменным гулом крик часового. Минута кромешной тишины — и такой же протяжный ответ.
Никос встал, обхватил себя за плечи, поежился от холода, подошел к двери и при слабом свете, проступающем в щель, посмотрел на наручные часы. Было без четверти три, до рассвета еще далеко, и времени оставалось, наверно, достаточно для полутора-двухчасового солдатского сна. Но по опыту Никос знал, что пробуждение будет тяжелым. Он вернулся к постели и сел, положив на колени отяжелевшие руки.
Завтрашних (или, точнее, сегодняшних) газет он уже никогда не увидит. Даже в асфалии, где в течение многих месяцев он не читал ни одного печатного слова (за исключением разве текстов полицейских афиш и плакатов, которыми были увешаны стены кабинета, куда его водили на допрос, — впрочем, то были не плакаты, а трогательные подписи под фотографиями «героев и мучеников» особого отдела, агентов, погибших «в жестокой битве с коммунизмом»), даже в асфалии у него была надежда на то, что придет день, когда ему дадут толстую кипу газет за прошедшие месяцы, и они узнает, чем жили люди все это время, и снова почувствует себя солдатом, ушедшим по заданию в глубокий тыл врага. Сегодня нет такой надежды: уже сейчас, может быть, в эту самую минуту в каком-то уголке земли происходят такие события, о которых он никогда не узнает. Но об этом лучше не думать…
Было чуть меньше трех, когда в каменной толще тюрьмы Каллитея зародился посторонний царапающий душу звук. Как прожорливый червь, этот звук продвигался сквозь рыхлую мякоть камня, вырастая в размерах, поглощая все прочие звуки, встречавшиеся ему на пути. Никос лег на постель, закинул руки за голову, приказал себе расслабиться: этот звук приближался к нему. Вот он вырос настолько, что расчленился на несколько рядом ползущих звуков: скрежет камня под ботинками, приглушенное дыхание спешащих людей, позвякивание амуниции.
Это были солдаты карательного отряда. Им, наверно, приказано было сбить шаг, чтобы не создавать лишнего шума. Но подковки на армейских ботинках все равно выдавали.
Рано, рано. Не будут же они стрелять в темноте. |