|
Дело вовсе не в том, что наше одновременное сопротивление как-то влияло на наши встречи, наши беседы. Ибо когда мы оба сопротивлялись, наши встречи, наши беседы случались не чаще, чем когда один сопротивлялся, а второй поддавался. Но вот когда мы оба поддавались, тогда мы встречались и, возможно, беседовали в маленьком саду. Так легко принимать, так легко отвергать, когда слышен зов, так легко, так легко. Но какой зов погоды, бывшей нам по нраву, доносился до нас в нашем безоконье, нашей комнатной температуре, нашей тишине, до нас, не слышавших ветра, не видевших солнца, кроме зова столь тихого, чтобы сделать смешным само понятие принятия, понятие отвержения? И конечно, нисколько нельзя было доверять метеорологическим данным, поставлявшимся нашим персоналом. Так что вовсе не удивительно, что из чистого неведения о творившемся снаружи мы проводили взаперти, то Уотт, то я, то Уотт и я, много быстротечных часов, которые утекали бы от нас с тем же, а то и с большим — уж точно не с меньшим — успехом, когда мы прогуливались, Уотт, или я, или Уотт и я, и, возможно, даже вели некое подобие беседы в маленьком саду. Нет, удивительно то, что до нас обоих, склонных поддаваться каждый в своем отдельном беззвучном неосвещенном тепле, зов доносился и выманивал, как это часто случалось, как это порой случалось, в маленький сад. Да, то, что мы вообще когда-либо встречались, и говорили и слушали вместе, и что моя рука вообще когда-либо покоилась на его, а его на моей, и наши плечи вообще когда-либо соприкасались, и наши ноги вместе двигались взад-вперед примерно по одним и тем же участкам земли, правые ноги параллельно вперед, левые назад, а затем сразу же наоборот, и что, наклонившись вперед грудь к груди, мы вообще когда-либо обнимались (о, это было необыкновенно, но, разумеется, никаких поцелуев рот в рот), показалось мне, когда я в последний раз об этом вспоминал, странным, странным. Поскольку мы никогда не покидали своих покоев, никогда, разве только по зову погоды, бывшей нам по нраву, Уотт никогда не покидал своих ради меня, я никогда не покидал своих ради него, но, покидая их независимо по зову погоды, бывшей нам по нраву, мы встречались и порой беседовали с редкостным дружелюбием и даже нежностью в маленьком саду.
Мы никогда не мешались с прочим сбродом, грудившимся в коридорах, прихожих, ужасающе шумным, крикливо угрюмым и вечно играющим в мячик, вечно играющим в мячик, но степенно и деликатно покидали свои покои и через эту сумятицу, это хихикающее скопище дерьма пробирались к погоде, бывшей нам по нраву, вновь проходя через это на обратном пути.
Погода, бывшая нам по нраву, представляла собой смесь сильного ветра и яркого солнца. Но если для Уотта необходимым условием был ветер, то для Сэма необходимым условием было солнце. Поэтому если солнце, хоть и яркое, было не таким ярким, как могло бы, а ветер — сильным, Уотт не особо жаловался, а я, освещенный лучами разумной мощности, прощал ветер, который, хоть и сильный, вполне мог быть куда как сильнее. Стало быть, очевидно, что редко выпадала такая возможность, когда, прогуливаясь и, возможно, разговаривая в маленьком саду, мы прогуливались и, возможно, разговаривали с равным удовольствием. Ибо когда на Сэма ярко светило солнце, Уотт задыхался в пустоте, а когда Уотта трепало, точно лист, Сэм ковылял в непроглядной тьме. Но вот когда желаемые степени продуваемости и освещенности совпадали в маленьком саду, тогда мы были равно спокойны, каждый по-своему, пока не стихал ветер, не заходило солнце.
Дело вовсе не в том, что сад был настолько мал, площадью он был около десяти-пятнадцати акров. Но нам после наших покоев он казался маленьким.
В нем в тропическом изобилии росли огромные светлые осины и вечно темные тисы, а также другие деревья в меньших количествах.
Они поднимались из сорняков, где не было тропинок, так что мы в основном прогуливались в тени, густой, дрожащей, яростной, буйной.
Зимой под нашими ногами на увядших сорняках корчились тощие тени. |