— Уж и вправду, не мне чета. — Шутливо сокрушался инженер, одетый в новую брючную пару с пикейным белым жилетом.
— Да будет вам жаловаться, Игнатий Проклович, сами говорите, скоро в начальники цеха назначение получите… — Успокаивала его невеста, радовавшаяся уже тому, что перебрались они на новую квартиру из двух комнат и кухни с каморкой, в которой крестясь и благодаря Боженьку за милость, расположилась со своим скарбом Анна Тихоновна.
Зажили молодые мирно, лишь одно недоразумение стояло между ними. которое кому-нибудь и рассказать было совестно. Имея страстное влечение к молодой жене, Игнатий Проклович никак не мог осилить ее невинность. То ли в нем, то ли в ней самой что-то не в порядке было. Но после месяца усердных попыток, оканчивавшихся слезами и срамом, примирились супруги с неудачей и стали налаживать жизнь спокойную, дружескую.
Поговорить им вечерком за чаем было о чем, в Приморский парк по воскресеньям на прогулки выбирались, к тому же с деньгами стало легче. Глядишь, пряники да сыры на столе появились, а к празднику несет молодожен бонбоньерку теще и полушалок нарядный либо бусы Настюшке… Супруг звал жену «молчальницей». Ни с кем дружбы Настя не водила, с молодухами во дворе не судачила. Целый день дома сидела: либо книжку читала. либо в окно смотрела, когда по хозяйству все было сделано. Ждала Игнатия Прокловича за накрытым столом и про дела его аккуратно расспрашивала.
— На душе у меня, Настасья, порой так смутно, так тяжко… Все кажется, ты как жар-птица плененная у меня в клетке сидишь и по воле тоскуешь…
— Жалостливый ты, Игнатий, душевный. Только зря обо мне печалишься… Ничего-то мне и не хочется. И не рвется никуда мое сердце, не тоскует… Каменное оно у меня, Игнаша, словно заколдованное… Но иной раз ударит гулко, тревожно, будто колокол, словно беду пророчит…
…Анна Тихоновна слегла сразу, в сильном жару, и больше не поднималась. В беспамятстве увезли ее в больницу, а в комнате санитары с насосами сделали дезинфекцию. В кровавом поносе больной была обнаружена заразная инфекция. Настя чуть ли не поселилась в лазарете, где за «гнилыми больными» уход был самый малый. И за матерью ходила, и чужим безродным бабкам помогала — кого обмоет, кого покормит, за кем судно вынесет.
Три недели боролась Анна Тихоновна и не выдержала, сдалась.
— Дочка, хочу тебе последнюю волю оставить… Знай, — никогда я тебе ни в чем не перечила. Чувствовала — не ровня тебе. Ты хоть моя кровиночка, а под другими планидами рождена… Не знаю я толком, кто отец твой был — может, и вправду из крестьян немецких выходец, а может, и совсем другой, важный. На пальце среднем у него особый какой-то перстень был — серебро черное, квадратной печатью до самого сустава, а на ней — вроде голова срубленная, мертвая. а глаза открыты… Уж к чему такой талисман, он не сказывал. Да и мне ни к чему было знать. Я вообще мало про жизнь знаю. Только вот как белье парить, утюжить, да слезы лить. Но выходит, Настя, что цыганка пророчила, все сбывается! И от огня, и от пули ты защищенная. И родинками этими мечена… — Женщина закрыла глаза, перебарывая накатившую на нее темноту. — Неспроста, дочка, чувствую душой, неспроста.
— Может, и вправду, мама, у нас с тобой что-то особое на роду написано? Глядишь, и переменится все, словно в сказке волшебной.
— Нет, детка, нет. Я не тут уже… Вот только скажи… Скажи, Настенька, раз мне дожить до внуков не суждено, скоро ль ждать ребеночка? Почти пять годков мужней женой живешь.
Настя вздохнула:
— А про это тебе цыганка ничего не рассказывала, — ну, будут ли у меня дети и каково замужество выйдет?
— Говорила, темно и смутно, что по-особому судьба твоя выйдет, а вот к лучшему ли. |