|
— Пой: я всегда любил пение.
— Нет! — Энкарнансион с открытой ненавистью глядела на немца, лоб которого сделался розовым и потным.
— Не шути! — крикнул он и, сняв ремень, больно хлестнул девочку. — Ну, живо! Петь!
Энкарнансион не тронулась с места. Она стояла как каменная. Град хлестких ударов сыпался на нее. Но ни один мускул не дрогнул на ее худом смуглом лице.
— Пой, пой, пой! — не переставая, вопил Отто.
— Я не пою свиньям, — наконец вымолвила она.
— Что ты сказала?
— Я не пою свиньям!
Фашист сел. Теперь все его лицо было мокрым от пота. Левое плечо вздрагивало.
— Пой! — снова визгливо завопил Отто.
— Хорошо, — вдруг согласилась Энкарнансион.
Она гордо подняла голову. Как жаркое, светлое пламя поднялась песня «Бандера роха».
Фашист встал, сел, снова поднялся и вынул из кармана брюк парабеллум:
— Так вот ты какая!
Прогремел выстрел. Энкарнансион упала грудью вперед, подняв руку, словно держала древко красного флага…
Спустя несколько дней моряки-партизаны привели Отто к Матвею Корнеевичу на берег моря.
— Суди шакала, он твой… — сказали они.
Старый моряк даже не взглянул на убийцу.
— Жаль, что ничего злее смерти не придумаешь для него, — глухо проговорил он и отдал команду: — Расстрелять за Крыжановкой. И не вздумайте бросить в море… Не поганьте волну.
Это было в Одессе
Деда звали Богданом, а бабу — Сарой. Это были дружные красивые старики: он — рослый синеглазый матрос дальнего плавания, она — стройная приветливая старуха.
Детей у нее не было, и порой, ночами, баба Сара грустила. Ей снились дети. Много детей. И еще снилась жаркая далекая Мексика.
Но лишь немногие знали о том, что баба Сара мексиканка и что имя ее не Сара, а Саритта…
Как все дворовые женщины, она ходила на базар, варила обед и стирала в лохани матросские робы Богдана, а в свободное время нянчила соседских малышей или сидела за воротами на каменной лавочке и глядела на лица проходящих мимо людей.
Комсомольская улица пахла пылью больших дорог, по ее мостовой, выложенной брусками итальянской лавы, и днем и ночью громыхали конные площадки с розоватой украинской пшеницей, овощами и морской рыбой.
Отсюда, с каменной лавочки, было хорошо видно, как внизу, за Пересыпью, синеют дальние лиманы. Если ветер шел со стороны моря, то можно было услышать и шум волн, отливающих к вечеру рыжей медью.
Богдан много плавал. Рейсы были далекие. Возвращаясь, он весело, как в молодости, обнимал свою бабу Сару и говорил:
— Совсем ты у меня молодая, бабка!
А весны, как ласточки, улетали и прилетали.
Не возвращалось лишь время.
В доме на Комсомольской улице жили простые дружные люди: русские, армяне, евреи, украинцы. И не случись война, многие бы из них так же состарились здесь, как и дед Богдан со своей бабой Сарой.
В город вошли враги. Баба Сара, прослывшая из-за своего имени еврейкой, была взята в гетто.
Саритта могла доказать, что она мексиканка. Но, взглянув на своих подруг по двору, которых грубо затолкали в автобус, пропахший карболовой кислотой, она ничего не сказала.
— Паны, паны, ошибка! — крикнула конвоирам одна из женщин, но Саритта приказала ей замолчать.
Она села рядом с бабкой Феней, с которой дружила многие годы, и обняла ее.
— Нас скоро выпустят. Ведь мы ничего не сделали… — сказала Саритта.
Оставшись один, Богдан весь день проходил по двору вокруг старой акации. |