Мы оделись и вышли в сад. Снегу-то, снегу навалило! Он лежал на яблонях, кустах малины, крыжовника, на дорожках. Беседку всю завалило снегом. И был он так бел, свеж, пушист, так ослепительно сверкал на солнце!.. Почему-то на нас напал смех. Мы носились, как маленькие, по саду и хохотали во все горло, так, что снег сыпался с деревьев и кустов. Геленка споткнулась и упала в снег, умирая от смеха. Пока мы ее подымали, сами извалялись по макушку.
Часа полтора мы бегали по саду, потом отрыли беседку, очистили дорожку до калитки, играли в снежки. Я думала, что, наверное, Ермак в угрозыске держит себя куда серьезнее, его бы сейчас не узнали.
Потом мы помогли друг другу стряхнуть снег и вернулись в дом, румяные и проголодавшиеся. Напились чая, поели, болтая кто во что горазд. Даже не могу вспомнить, о чем мы говорили и почему нам было так смешно...
После завтрака Геленка со вздохом сказала:
- Я должна упражняться - отработать некоторые места. А вы займитесь чем хотите: читайте, спите, разговаривайте, смотрите телевизор или берите лыжи и идите в лес.
Мы решили идти в лес. Я надела свой новый лыжный костюм сочного зеленого цвета, под него - теплый белый свитер, белую вязаную шапочку, башмаки и - была готова. Ермаку мы нашли в чемодане пушистую шерстяную фуфайку Владимира Петровича. Великовата, но теплая и очень шла ему. Нашли мужскую вязаную шапочку и шарф, но Ермак почему-то не захотел их надевать.
Мы еще не вышли за калитку, а Геленка уже играла какие-то сложные гаммы. Свернув с дороги, мы ушли в лес. И сразу нас покорила чистая проникновенная тишина.
Ермак шел впереди, чтобы прокладывать лыжню, а я за ним. Снег был так легок и пушист, что вокруг ног словно метель бушевала. Но небо в просветах сосен синело, как весной. Я легко отталкивалась палками, не отводя глаз от Ермака.
Внезапно меня охватил такой прилив нежности к этому худенькому, невысокому пареньку, что я чуть не заплакала. Еле перевела дух. Все мне было в нем так мило, так дорого, что не выразить никакими словами. И эта его угловатость, и резкие черты лица, и серо-зеленые глаза, такие яркие, такие умные и добрые, и его застенчивость, которую он подавлял, и этот подстриженный затылок. У него были маленькие для мужчины руки и ноги - туфли размером тридцать девять, не больше. Он сам заботился о себе: у него же никого нет. И в детстве сам должен был заботиться о себе да еще и о трудных, безалаберных своих родителях. Какое, наверное, это счастье - заботиться о нем! С какой радостью я готовила бы для него обед, что-нибудь самое вкусное, и стирала бы его рубашки, и гладила, и сама чистила его костюм. Я бы так заботилась о нем, как никогда не заботилась о моем бедном отце...
Сквозь мою бесконечную нежность к Ермаку проступило что-то похожее на угрызение совести: почему я так плохо забочусь об отце, раз уж мама игнорирует его?
Конечно, если я стирала себе, то прихватывала по пути папино и мамино белье, но часто бывало так, что папа сам включал стиральную машину и бросал туда все, что лежало в баке для белья. И сам себе гладил рубашки, брюки.
Теперь я буду гладить папе.
...Мы вышли на поляну и остановились под старой сосной, вершина которой качалась в небе. Ермак хотел что-то сказать, но вдруг запнулся и молча смотрел мне в лицо. А вокруг одни сосны, только сосны - старый, мудрый, приветливый бор.
Сосны шумели на ветру - внизу-то, у подножья, было тихо - протяжно, тревожно и радостно. Ветер то стихал, словно прислушивался к чему-то, то порывисто срывался, и тогда с разлапистых, отяжелевших ветвей падал снег и рассыпался пушистым холодным облаком. |