И этот самый Парлод впервые открыл мне социализм!
Предатель!
Самые нелепые мысли приходили мне в голову в те дикие дни. Должен сознаться, что в этот вечер в моем воображении рисовались одни только
революции по лучшим французским образцам: я заседал в Комитете общественной безопасности и судил отступников. Отступник из отступников, Парлод
тоже был в их числе; он слишком поздно понял свою роковую ошибку.
Его руки были связаны за спиной, еще минута - и его поведут на казнь; в открытую дверь слышен был голос правосудия - сурового правосудия
народа. Я был огорчен, но готов выполнить свой долг.
"Если мы наказываем тех, кто предает нас королям, - говорил я грустно, но решительно, - то тем более должны наказывать тех, кто приносит
государство в жертву бесполезной науке". И с чувством мрачного удовлетворения я послал его на гильотину.
"Ах, Парлод, Парлод! Если бы ты послушался меня раньше, Парлод!"
Однако из-за этой ссоры я чувствовал себя глубоко несчастным. Парлод был моим единственным собеседником, и мне очень тяжело было проводить
вечера вдали от него, думать о нем дурно и не иметь никого, с кем бы я мог поговорить.
Тяжелое это было для меня время, даже до моего последнего визита в Чексхилл. Меня томила праздность. Я проводил вне дома весь день, отчасти
чтобы показать, что я усердно ищу работу, и отчасти чтобы избежать безмолвного упрека в глазах матери. "Зачем ты поссорился с Роудоном? Зачем ты
это сделал? Зачем ты ходишь с мрачным лицом и гневишь бога?" Утро я проводил в газетном зале публичной библиотеки, где писал невероятные просьбы
о невероятных должностях: например, я предложил свои услуги конторе частных сыщиков - мрачная профессия, основанная на низменной ревности,
теперь, к счастью, исчезнувшая с лица земли. В другой раз, прочитав в объявлениях, что требуются стивидоры <стивидор - квалифицированный судовой
грузчик>, я написал, что хоть я и не знаю, в чем заключаются обязанности стивидора, но надеюсь, что смогу этому научиться.
Днем и вечером я бродил среди призрачных огней и теней родной долины и ненавидел весь мир. Наконец моим странствиям был положен предел
сделанным мною открытием: мои ботинки износились.
О затяжная, мучительная горячка этих дней!
Я вижу теперь, что у меня был дурной характер, дурные наклонности и душу мою переполняла ненависть, но...
Для этой ненависти было оправдание.
Я был не прав, ненавидя отдельные личности, был не прав в своей грубости и мстительности по отношению к тому или другому лицу, но я был бы
еще более не прав, если бы безропотно принял условия, предложенные мне жизнью.
Теперь я вижу ясно и спокойно то, что тогда только смутно, хоть и остро чувствовал, вижу, что мои жизненные условия были невыносимы. Моя
работа была скучна, трудна и отнимала у меня несообразно громадную часть моего времени; я был плохо одет, плохо питался, жил в плохом жилище,
был дурно обучен и воспитан, моя воля была подавлена и мучительно унижена, я потерял уважение к себе и всякую надежду на лучшее будущее. Словом,
это была жизнь, не имевшая никакой ценности. Окружавшие меня люди жили не лучше, многие даже хуже, но это было плохое утешение; было бы постыдно
довольствоваться такой жизнью. Если некоторые покорялись и смирялись, то тем хуже для всех остальных.
Без сомнения, легкомысленно и безрассудно с моей стороны было отказаться от работы, но в нашей общественной организации все было так
неразумно и бесцельно, что я не упрекаю себя ни в чем, жаль только, что это причиняло горе моей матери и тревожило ее. |