Он, Дмитриев, был повинен во всем и в то же время разве он знал? Разве мог представить себе, хотя бы на минуту, на тысячную долю секунды, что станется с его семьей здесь, дома, без него?..
Василий Куприяныч перебил мысли Дмитриева:
— Давай, Алеша, расскажи о себе…
— Что рассказать? — спросил Дмитриев.
— Как все с тобою было.
— Как все со мною было? — переспросил Дмитриев, — это надо подряд целую неделю рассказывать, никак не меньше.
— У нас время пока что есть, не устанем, — сказал Василий Куприяныч. Он уже слегка захмелел, серенькие, в припухших веках глаза его сузились, стали окончательно щелочками.
Дмитриев вспомнил, как в лагере, в третьем бараке однажды сидели они возле железной печурки. Зима, холод, ночь. В ночи особенно ясно слышен собачий лай, начальник лагеря штурмбанфюрер Шнитке любил овчарок.
Кто-то сказал:
— Кравченко, выдай на-гора…
Кравченко был щуплый, маленького роста, в прошлом донецкий шахтер. Попал в плен возле Старой Руссы. Ничем особенным не выделялся из всех, кроме одного, писал стихи.
И любил читать свои стихи товарищам и мечтал, когда-нибудь, когда неизвестно, но все равно, так будет, он вернется к себе в Донбасс и будет выступать в городском театре, вот так же, как некогда до войны там выступали артисты. И прочитает свои стихи, написанные в плену.
Больше всех других стихов Дмитриеву нравились вот эти стихи Кравченко:
Дмитриев как бы воочию увидел сейчас Кравченко, туго обтянутые кожей его щеки, тонкие костлявые пальцы. Когда Кравченко читал стихи, он все время жестикулировал. Глаза его лихорадочно блестели, красивые когда-то, должно быть, веселые, лихие глаза, как бы отороченные темными ресницами — угольной пылью, въевшейся за годы работы в шахте…
Кравченко умер ранней весной сорок пятого. Лежал притихший, очень маленький. Говорил:
— Как вернусь домой, живо поправлюсь, от одного воздуха сразу же приду в себя, вскочу на ноги, только меня и видели!
Не верил, что умирает, не желал сдаваться.
Дмитриев подумал, что позднее, когда все уйдут, он непременно прочитает стихи Кравченко Клаве и детям, пусть знают, что за человек был Кравченко, донецкий шахтер, его товарищ, тоже не по своей воле угодивший в плен…
Как бы разгадав мысли Дмитриева, Дуся сказала: — Когда-нибудь потом расскажешь, Алеша, не теперь…
— И то верно, — согласился Дмитриев.
Клава встала, держа в пальцах рюмку.
— Еще раз, Алеша, хочу за тебя выпить, за то, что ты пришел живой ко мне и к детям, за то, что дождались мы тебя…
— Ура! — негромко произнесла Дуся. По щекам ее катились слезы, она не вытирала, может быть, даже не чувствовала их. — Не могу больше, — отставила от себя подальше свою рюмку.
— Думаешь, я, что ли, привычная? — спросила Клава. — Но за мужа своего, за радость свою не могу не выпить!
— Хватит, Клаша, — сказал Дмитриев, — больше не надо!
— Не бойся, не подумаю больше, — ответила Клава, счастливо улыбаясь.
— Чему это ты смеешься? — удивленно спросила Алевтина. — Чего тут такого веселого?
— Кому как, не знаю, — сказала Клава, — а мне до того весело!
— Почему весело?
Алевтина, сощурясь, смотрела на Клаву карими глазами, походившими и не походившими на глаза Дмитриева.
— А потому, что муж мой рядом и снова, как бывало, приказы мне отдает, — сказала Клава.
— Все, как прежде, — сказала Дуся и вытерла ладонью влажные щеки. |