— Все, как прежде, — сказала Дуся и вытерла ладонью влажные щеки.
Старуха Квашнева встала, поклонилась Дмитриеву.
— Спасибо за хлеб, за соль.
— Что так быстро? — спросил Дмитриев.
— Хватит. Посидела за чужим столом, нагляделась на чужое счастье, пора и восвояси.
Она выпила единым духом, не глядя ни на кого, еще раз поклонилась и вышла.
Инвалид Федор Иваныч, когда-то непревзойденный пекарь, еще у самого Филиппова калачи выпекал, покачал лысой головой:
— Сильна старуха…
— Чем же так уж сильна? — спросила его жена Степанида Сергеевна, юркая старушонка, тощенькая, в чем только душа держалась, однако быстрая, подвижная, как искорка.
Старуха Квашнева издавна не ладила со Степанидой Сергеевной, и в былые времена Дмитриеву не раз приходилось улаживать постоянные их споры друг с другом; спорили они, бывало, из-за всего: из-за конфорки на плите, из-за платы за электричество, из-за уборки мест общего пользования…
Клава придерживалась нейтралитета, но в душе, Дмитриев знал, была на стороне Степаниды Сергеевны. И теперь он удивился, когда услышал Клавины слова:
— Зачем вы так говорите, Степанида Сергеевна? Полина Кузьминична человек обиженный, убитый, шутка ли, какое горе на нее навалилось!
— Никто не спорит, горе оно и есть горе, — тоненьким голоском произнесла Степанида Сергеевна, она была себе на уме; знала, когда следует промолчать, когда возразить, когда согласиться. — Только для чего же на чужое-то веселье тень наводить? Плохо тебе, кто же спорит, а людям не к чему душу травить, и себе не поможешь, и других омрачишь…
— Что верно, то верно, — сказал Федор Иваныч, всегда и во всем соглашавшийся с женой, — Степа сказала, как припечатала.
— Нет, — сказала Клава, — горе у нее такое, ни с чем его не сравнить.
Невольно потянулась к Петьке, погладила его по голове, Петька надул щеки, отодвинулся от нее. Не любил, чтобы с ним при всех словно с несмышленым малышом обращались.
— Я думаю, она немного не в себе, — заметил Дмитриев.
— У нее, как когда, — сказала Клава, — когда в полном своем уме, а когда вроде помутнения находит…
— У нее, кажется, еще невестка была? — спросила Алевтина.
— Была. Уехала с дочкой, завербовалась и куда-то махнула на Север.
— Стало быть, за длинным рублем, — предположил Василий Куприянович.
— Должно быть, так и есть, — согласилась Клава, — а про старуху начисто забыла, старухе от нее вот уже который год ни строчки, ни весточки, ничего!
— Ты у нас счастливая, потому и добрая, — сказала Дуся, улыбаясь, как показалось Дмитриеву, немного насильственно, — все счастливые всегда добреют…
Клава тоже улыбнулась в ответ.
— Может, и так, не знаю.
— Ладно, давай споем что-нибудь, тряхнем стариной.
— А что спеть, Дуся? — спросила Клава.
Дуся подумала и начала:
— Расцветали яблони и груши, поплыли туманы над рекой…
Голос у Дуси был пронзительный, очень тонкий, но пела она верно, ни разу не сфальшивила, крупные, походившие на сливы глаза ее повеселели, разгорелись.
Василий Куприяныч подхватил фальцетом:
Неожиданно дал петуха, засмеялся.
— Гляди, папа, надорвешь голос, в Большой театр не возьмут, — сказала Клава.
— И не надо, — ответил Василий Куприяныч не то сердито, не то обиженно, будто ему и впрямь грозило, что его не примут в Большой театр. |