Поутру, чуть еще брезжило, голодная девочка уже стояла и плакала у ворот Мартыновской больницы.
Сторожа не пускали ее на двор. Долго лежала она под солнечным припеком, громко рыдая и умоляя пустить ее к отцу с матерью. Сторожа для порядка гнали Груню прочь от больничных ворот и сказали, что ни тятьки, ни мамки у ней больше нет, что до свету обоих на кладбище стащили. Несмотря на угрозы, бедная Груня все—таки прочь от больницы не шла...
Тогда взглянул господь на сироту милосердным оком и послал к ней доброго человека.
Проведал один ярмарочный торговец из—за Волги, что в Щепяном ряду выморочная лавка явилась и в ней один—одинешенек малый ребенок остался. Спросил у соседе той выморочной лавки, куда девалась сирота — никто не знает. Бросил свое дело добрый человек и пустился на розыски. Отыскал он Груню у ворот больницы и взял сиротинку в дом свой. Вспоил, вскормил ее и воспитал наравне с родными дочерями, ни на волос их от богоданной дочки не отличая. И благословение божие почило на добром человеке и на всем доме его: в семь лет, что прожила Груня под кровом его, седмерицею достаток его увеличился, из зажиточного крестьянина стал он первым богачом по всему Заволжью. То был осиповский тысячник, Патап Максимыч Чапурин.
Двумя—тремя годами Груня была постарше дочерей Патапа Максимыча, как раз в подружки им сгодилась. Вырастая вместе с Настей и Парашей, она сдружилась с ними. Добрым, кротким нравом, любовью к подругам и привязанностью к богоданным родителям так полюбилась она Патапу Максимычу и Аксинье Захаровне, что те считали ее третьей своей дочерью.
— Слушай, Аксинья,— говорил хозяйке своей Патап Максимыч,— с самой той поры, как взяли мы Груню в дочери, господь, видимо, благословляет нас. Сиротка к нам в дом счастье принесла, и я так в мыслях держу: что ни подал нам бог,— за нее, за голубку, все подал. Смотри ж у меня,— не ровен час, все под богом ходим,— коли вдруг пошлет мне господь смертный час, и не успею я насчет Груни распоряженья сделать, ты без меня ее не обидь.
— Чего ты только не скажешь, Максимыч! — с досадой ответила Аксинья Захаровна.— Ну, подумай, умная ты голова, возможно разве обидеть мне Грунюшку? Во утробе не носила, своей грудью не кормила, а все ж я ей мать, и сердце у меня лежит к ней все едино, как и к рожоным дочерям. Все мои три девоньки заодно лежат на сердце.
— Знаю про то, Захаровна, и вижу,— продолжал Патап Максимыч,— я говорю для того, что ты баба. Стары люди не с ветру сказали: "Баба что мешок: что в него положишь, то и несет". И потому, что ты есть баба, значит разумом не дошла, то как меня не станет, могут тебя люди разбить. Мало ль есть в миру завистников? Впутаются не в свое дело и все вверх дном подымут.
— Да что ты в самом деле, Максимыч, дура, что ли, я повитая? Послушаюсь я злых людей, обижу я Грунюшку? Да никак ты с ума спятил? — заговорила, возвышая голос, Аксинья Захаровна и утирая рукавом выступившие слезы.— Обидчик ты этакой, право обидчик!.. Какое слово про меня молвил!.. По сердцу ровно ножом полоснул!.. Бога нет в тебе!.. Право, бога нет!..
— А ты горла—то зря не распускай,— в свою очередь возвысив голос, сказал ей Патап Максимыч.— Молчи да слушай... Ну же, не хныкать, покуда не бита; чтоб я не видал бабьих слез!. |