Я сел на тумбу, сообразив, что это играют на какой-то скрипке, чудесной мощности и невыносимой - потому что слушать её был почти больно. Иногда она пела с такой силой, что - казалось - весь дом дрожит и гудят стёкла в окне. Капало с крыши, из глаз у меня тоже закапали слёзы.
Незаметно подошёл ночной сторож и столкнул меня с тумбы, спрашивая:
- Ты чего тут торчишь?
- Музыка, - объяснил я.
- Мало ли что! Пошёл...
Я быстро обежал кругом квартала, снова воротился по окно, но в доме уже не играли, из форточки бурно вытекал на улицу весёлый шум, и это было так не похоже на печальную музыку, точно я слышал её во сне.
Почти каждую субботу я стал бегать к этому дому, но только однажды, весною, снова услышал там виолончель - она играла почти непрерывно до полуночи; когда я воротился домой, меня отколотили.
Ночные прогулки под зимними звёздами, среди пустынных улиц города, очень обогащали меня. Я нарочно выбирал улицы подальше от центра: на центральных было много фонарей, меня могли заметить знакомые хозяев, тогда хозяева узнали бы, что я прогуливаю всенощные. Мешали пьяные, городовые и "гулящие" девицы; а на дальних улицах можно было смотреть в окна нижних этажей, если они не очень замёрзли и не занавешены изнутри.
Много разных картин показали мне эти окна: видел я, как люди молятся, целуются, дерутся, играют в карты, озабоченно и беззвучно беседуют, - предо мною, точно в панораме за копейку, тянулась немая, рыбья жизнь.
Видел я в подвале, за столом, двух женщин, - молодую и постарше; против них сидел длинноволосый гимназист и, размахивая рукой, читал им книгу. Молодая слушала, сурово нахмурив брови, откинувшись на спинку стула; а постарше - тоненькая и пышноволосая - вдруг закрыла лицо ладонями, плечи у неё задрожали, гимназист отшвырнул книгу, а когда молоденькая, вскочив на ноги, убежала - он упал на колени перед той, пышноволосой, и стал целовать руки её.
В другом окне я подсмотрел, как большой бородатый человек, посадив на колени себе женщину в красной кофте, качал её, как дитя, и, видимо, что-то пел, широко открывая рот, выкатив глаза. Она вся дрожала от смеха, запрокидывалась на спину, болтая ногами, он выпрямлял её и снова пел, и снова она смеялась. Я смотрел на них долго и ушёл, когда понял, что они запаслись весельем на всю ночь.
Много подобных картин навсегда осталось в памяти моей, и часто, увлечённый ими, я опаздывал домой. Это возбуждало подозрения хозяев, и они допрашивали меня:
- В какой церкви был? Какой поп служил?
Они знали всех попов города, знали, когда какое евангелие читают, знали всё - им было легко поймать меня во лжи.
Обе женщины поклонялись сердитому богу моего деда, - богу, который требовал, чтобы к нему приступали со страхом; имя его постоянно было на устах женщин, - даже ругаясь, они грозили друг другу:
- Погоди! Господь тебя накажет, он те скрючит, подлую!..
В воскресенье первой недели поста старуха пекла оладьи, а они всё подгорали у неё; красная от огня, она гневно кричала:
- А, черти бы вас взяли...
И вдруг, понюхав сковороду, потемнела, швырнула сковородник на пол и завыла:
- Ба-атюшки, сковорода-то скоромная, поганая, не выжгла ведь я её в чистый-то понедельник, го-осподи! Встала на колени и просила со слезами:
- Господи-батюшка, прости меня, окаянную, ради страстей твоих! Не покарай, господи, дуру старую...
Выпечённые оладьи отдали собакам, сковородку выжгли, а невестка стала в ссорах упрекать свекровь:
- Вы даже в посте на скоромных сковородах печёте...
Они вовлекали бога своего во все дела дома, во все углы своей маленькой жизни - от этого нищая жизнь приобретала внешнюю значительность и важность, казалась ежечасным служением высшей силе. Это вовлечение бога в скучные пустяки подавляло меня, и невольно я всё оглядывался по углам, чувствуя себя под чьим-то невидимым надзором, а ночами меня окутывал холодным облаком страх, - он исходил из угла кухни, где перед тёмными образами горела неугасимая лампада. |