Разве в одно прекрасное утро не просил он решить за него, что ему надеть, потому что не мог ничего сообразить? Разве, подпрыгнув в воздухе, не ударял он пяткой о пятку, чтобы показать, как ему со мной хорошо? Разве не рассказывал, что только год назад узнал, что его отец наркоман и нюхает героин, а сестра умирает от СПИДа? Разве не просил не показывать вида, что знаю это, когда я увижу их? Разве не распевал мне песни целых три раза, хоть у него и не было слуха?
Я не стала звонить. Ждала. Прошла вторая неделя — ни звука. Через четыре дня у меня должны были начаться месячные. Думала, умираю. В самом деле. Сидела на полу в спальне, прижавшись спиной к стене. Сидела три часа и не могла сдвинуться с места, уставившись на вилку от лампы, воткнутую в розетку в стене напротив. Не хотела ни есть, ни спать. На гимнастику не ходила — не было сил. Отправлялась на работу, как зомби, потом домой, кормила кошку, сидела у телевизора, пока не пора было идти спать. И сейчас тоже сижу.
Я знаю, он не позвонит. И мне стыдно, что я выставила себя такой дурой. Вывернулась наизнанку. Самое сокровенное рассказала. Как такой искренний на вид человек мог быть таким неискренним? Как он мог так играть с чужими чувствами? Никогда и ни с кем я бы так не поступила. Никогда.
Я выключила телевизор, включила музыку и распласталась поперек кровати. Трейси Чапмэн исполняла одну из самых любимых моих песен — „В этот раз". Пусть Трейси поет. Она прибавляет мне силы Я натянула покрывало до подбородка и уставилась в потолок. Интересно, где сейчас Чарльз. Скорее всего, в постели с кем-нибудь. Трахает ей мозги и чихает на то, что сделал со мной. До чего же плохо. Даже если он и думает обо мне, я-то этого не чувствую. Мне-то все равно больно. Как будто по мне проехались. Неважно, что у нас была всего одна неделя. Кто дал ему право так со мной обойтись? Неужели он не знает, что сделал мне плохо? Неужели не понимает, что поплатится за это когда-нибудь? Неужели же он не верит в то, что читает в Библии?
Он выпотрошил всю мою душу. Такое не забывается через несколько недель. Так просто через это не переступишь. Нельзя проснуться утром и сделать вид, что ничего не случилось. Случилось. Я живая и мне больно. Из-за него. Я хочу знать, где гордость, нежность, любовь и сочувствие черных мужчин к нам. Я думала, женщина — желанная „собственность". Но как может женщина чувствовать себя красивой, любить, быть нежной, заботливой, мягкой, чутко сопереживать, если она отдается вся, а с ней обращаются, как с грязью. Как же так?!
Трейси пела свою „Все, что у тебя есть — это душа". Я вытерла глаза уголком простыни и попробовала собраться. Решено: больше я так запросто себя не разбазарю. Не смогу. Мне слишком много лет для этого. Я устала. Устала играть в эти эмоциональные игры с этими подонками, которые чихают на весь белый свет, думая лишь о себе. Они, паршивцы, живут под гордым лозунгом „вот такое я дерьмо". Хватит. Кончено. Отныне и навсегда трудно будет раскрутить меня на нежности, и в душу влезть — еще труднее. Теперь уж я так просто не куплюсь. Ни на сверкающий бассейн, ни на стаканчик холодного чая, ни на густые усы, ни на крепкое тело и смазливую физиономию, ни на уроки Библии. Не могу больше себе такое позволить. Уж очень дорого обходится. А кроме того, мне даже одной никогда не было так скверно.
А ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ
Филип не разрешал Глории навестить его. Раз в неделю он звонил, спрашивал о своих клиентах. Когда приходила такая-то? Опять у нее концы секутся? А корни? А что о нем говорят? О чем шушукаются? Хоть кто-нибудь жалеет, что он болен? Глория лгала, что все очень обеспокоены. На самом деле многие были только довольны, что Филип больше не работает в „Оазисе".
— Нет, он работает, — строго говорила Глория. — Как только ему станет легче, он вернется. |