Со стороны могло казаться, что он во всем соглашается со своим начальником. Но Прохоров давно научился разбираться в разных оттенках его внешне всегда одинаковых улыбок. Лахутин, не говоря этого открыто, осуждал Прохорова, он не мог примириться с тем, что тот сознательно устраняется от их возни с печью. «Перетащил-таки его на свою сторону!» — с холодной злостью думал Прохоров о Красильникове.
Теперь комнатка Красильникова походила на архив. На столах и на полу громоздились кипы журналов, стоны тетрадей, рулоны диаграммных лент — записи, измерения и анализы за пять лет. Три человека, специально выделенные для этой работы, заполняли цифрами ведомости — каждая в стол длиною. Труд был утомителен и непрост — одних измерений температуры на подах печи имелось около двухсот тысяч, анализов тяги, газа и серы в огарке было вряд ли много меньше. Красильников знал, что скорого ответа он не получит. Зато он не сомневался, что ответ будет основательным — печь сама говорила о себе.
Он хотел одного: понять, чем отличалась общая обстановка на печи в те дни, когда шел отличный огарок, от обстановки в смены плохой работы. Вопрос этот формулировался просто, но за ним стояли сложнейшие выборки, вычисления и усреднения цифр. Между крайними точками — отлично и плохо — пролегали ступеньки: хорошо, средне, удовлетворительно. Их надо было каждую выделить, потом связать общей кривой, подчиняющейся точному математическому выражению, не какой-нибудь хаотически разбросанной ломаной… Должна была быть строжайшая закономерность перехода от плохой работы к хорошей, только эту закономерность и искал Красильников, все остальное не подходило.
И, как всегда это с ним совершалось, он забросил все, кроме своего нового исследования. Шла ранняя зима, пора снегопадов и метелей; он любил снег и вьюгу, но пробегал по улице, ни на что не глядя. Он смотрел внутри себя, на остальное не хватало внимания. Его всегдашняя сосредоточенность превратилась в рассеянность, рассеянность стала забывчивостью, все ухнуло в провал, на свету стояла лишь сводная ведомость усредненных цифр — таблицы, одни таблицы!
И через некоторое время, сидя за столом, он рассматривал результаты своего труда. Это были кривые, много кривых, он отобрал из них две самые важные — упивался ими. На одной змеилась линия объемов пожираемого печью воздуха, на второй — температура ее верхних, самых холодных подов. Кривые были неожиданны, они противоречили тому, что писались в учебниках, что знали цеховики, что знал и во что верил до сих пор Красильников. Печь, допрошенная за каждый день пяти лет ее работы, кричала кривыми: «Нет, я не та, какой вы меня изображаете!..» Она опровергала расчеты, по которым ее конструировали, — не вое, конечно: законы техники не были опрокинуты, — но некоторые технические предрассудки не устояли… То, о чем Лахутин твердил как о настроении и капризах, являлось внутренней закономерностью — теперь оно было выражено математически точной формулой.
В комнату вошел Прохоров и склонился над кривыми. Он долго не поднимал головы. Он был сбит с толку.
— Как же все это надо понимать? — сказал он наконец.
Красильников пожал плечами.
— А вот так и понимай — не чувствовали собственной печи… Насиловали предписанными режимами, а она их не переваривала. Ей давали тройной избыток воздуха, а нужно было в пятнадцать раз против теоретически необходимого… Мучили ее низкими температурами наверху, какими-то жалкими четырьмястами градусами, а требовалось шестьсот — семьсот, а внизу поднимать до тысячи. Высокий жар и достаток воздуха — вот чего жаждала печь. Только случайно, только изредка она получала это сочетание от вас — случайно и изредка и вы получали отличный огарок.
Прохоров слушал его с очевидным недоверием.
— Высокая температура противоречит избытку воздуха. |