Изменить размер шрифта - +
 — В новое счастье!

— Какая там, к дьяволу, жизнь? Белый свет скоро перестану видеть. Зачем мне, старухе, срываться со своего корня? Вся моя жизнь тута, в энтом подворье, прошла. Родилась вот под энтой самой крышей. И матушка моя тут же, в энтих стенах, зачинала жизнь. И бабушка. А прадед мой в войсках Емельяна Пугачева сражался. Дед отсель уходил Наполеона и Париж покорять. Все Прохоровы лежат тут, в станице, на погосте. А я… Давай, Федора, занимай мою хвартиру, а я тут буду доживать…

— Что говоришь, ба? — возмутилась Федора. — Нельзя тебе здесь жить. Не положено по законам советской власти. Провалиться твоей станице надо в тартарары! Какое же ты имеешь право оставаться в этом аду? В рай, должна переселяться. Он там, на Суворова, в новом доме. Окна во всю стену. Вода. Газ. Электрический свет. Отопление. Ванна. Нужник, извиняюсь за выражение, теплый. И платить за все это мало — как раз по нашему с тобой вдовьему карману. Поехали, бабуся!

Зря, выходит, напоил я бабу Матрену шампанским. Хотел как лучше, а получилось… Больше часа мы с Федорой уговаривали старую казачку покинуть обреченную станицу. И соседи ее нам помогали. В двадцать голосов убеждали ее переселиться. Все мы веселые, смеемся, а она плачет. Наконец Федора потеряла терпение, схватила свою старенькую подругу в охапку и понесла в машину. С этой минуты баба Матрена и присмирела…

 

Оперировали Булатова знаменитые в своей области врачи. Все прошло хорошо, без малейших осложнений. Но он этого не знал — был под наркозом. Сняли его со стола, уложили на каталку и увезли.

Когда через некоторое время дежурная медсестра заглянула в одиночную палату, больной лежал на спине, полуоткрыв рот, полный сверкающих золотом зубов, и сильно, как это бывает у здоровых мужиков, храпел. «Отдыхает. Вот и хорошо», — подумала она и, закрыв дверь, ушла. А когда снова вспомнила о спящем и вошла к нему в палату, Булатов уже не храпел. Лежал все так же на спине, тихий, застывший, — от него и на расстоянии тянуло смертным холодом. Лицо затвердело, стало синевато-желтым. Русые волосы взбились хохолком. Морщины на большом лбу разгладились.

Булатов умер, не приходя в сознание. Во сне.

Мертвые, как говорят, сраму не имут. И героями себя не выставляют. Не требуют почестей. И не переворачиваются с боку на бок в могилах, когда их там, наверху, поминают недобрым словом. И не умиляются, когда над ними ставят мраморные и гранитные памятники, Отдаются на волю тех, кто остался жить на земле. Живые выносят мертвым приговор — или беспощадно осуждают их, или вписывают их имена в золотую книгу истории. Да и то не сразу. После того, как заглохнут траурные марши, увянут венки, выцветут алые ленты, высохнут слезы, забудутся прощальные речи, обветрится и осядет земля на невысоком холмике…

Булатова хоронили там, где он всю жизнь проработал.

Гроб установили в большом фойе Дворца культуры металлургов. Красный шелк лент на венках пламенел среди цветов. Пахло свежей хвоей. Не умолкала траурная музыка.

Вот так, возможно, и я лежал бы, холодный, отрешенный от всего, если бы не Егор Иванович, не Митя Воронков, не Костя Головин, не Федора Бесфамильная, не отец и сын Крамаренко, не Саша Людников и Валя Тополева, не Влас Кузьмич, не Василий Колесов, не Тихон Колокольников, если бы я не взглянул на мир, на себя с солнечной и ветреной вершины горы…

Тысячи людей прошли мимо красного гроба. В почетном карауле стояли начальники цехов, работники штаба комбината и министерства, близкие покойного.

Отдали последний долг Булатову секретарь горкома Колесов, врио директора Воронков, начальник первого мартена Головин и мой давний друг Егор Иванович. Само собой как-то случилось, что они в одно время встали по углам гроба — у изголовья справа Василий Владимирович Колесов, слева Дмитрий Воронков, у изножья Константин Иванович и Егор Иванович.

Быстрый переход