Оружием его было умное слово, доброта, сила веры, требовательность прежде всего к себе. В свое время я рекомендовал его в комсомольские секретари, потом в члены партии. И вообще не спускал с него глаз.
И теперь, через двадцать пять лет, Митяй выглядит таким же малорослым, как в юности, худеньким, застенчивым. Голова его по-прежнему кудрява, но на висках тронута ранней сединой. На губах, как и в комсомольские годы, светится улыбка.
Далеко успел уйти Митяй с тех пор, как выпорхнул из-под моего крыла. Окончил институт круглым отличником. Работал сменным инженером в прокатном цехе. В тридцать с чем-то возглавил производственный отдел комбината. Избирался секретарем партийного комитета. Через несколько лет стал главным инженером, командующим семитысячной армией инженеров, техников, и первым заместителем директора. Но для меня он остался Митяем. Я любил его. И он, безотцовщина, относился ко мне с привязанностью сына.
Изрядно помяв друг друга в объятиях, мы сели на садовую скамейку, на солнышке.
— Ну как долетел, батько?
— Отлично. Как ты узнал о моем приезде? От Булатова?
— Нет, не от него. Чутье подсказало, что тебя сегодня утром добрым ветром занесет в родные края.
— Плохое у тебя чутье, Митяй. Главного не почуял.
— Главного? Ты про что?
Скрытничать нет нужды, и я говорю правду:
— Обком в последнее время тревожит война между Булатовым и Колесовым. Поручено разобраться, в чем тут дело.
— Нет никакой войны между ними, — решительно сказал Воронков. — Зря обком встревожился. Колесов и Булатов нигде и никогда ни одного плохого слова не сказали друг о друге. Во всяком случае, мне об этом ничего не известно.
— Был ты добряком, Митяй, добряком и остался.
Я замолчал, недовольный собою. Преждевременный разговор затеял.
Митяй внимательно меня рассматривал. Удивлен, что я вдруг замолчал, задумался.
— Как живешь, Митяй? — говорю я.
— Хуже самого несчастного, лучше самого счастливого.
— То есть?
— Нормально живу, — говорит и застенчиво улыбается, как в молодости. — Хватит про нас. Давай, батько, рассказывай про свою жизнь. Дошли до нас слухи, что ты болел.
— Нет дыма без огня. Побывал я, брат, и на том свете.
— Живут же люди! И там, и здесь… — Ему и в голову не приходит, что коснулся моей горькой тайны. — Комбинат когда собираешься посмотреть?
— Дня через три.
— Хочешь, покажу домны, мартены, прокатные станы?
— Лучшего гида, чем ты, Митяй, не желаю, но… обойдусь без тебя.
— Боишься, что я навяжу тебе субъективные взгляды и попытаюсь показать, что называется, товар лицом?
— Именно! Ты догадливый.
Мы засмеялись и разошлись.
Марья Николаевна, наблюдавшая за нами издали, сказала мне, когда Воронков уехал:
— Такие большие начальники и такие несерьезные. Смехом начали разговор, смехом закончили!
— Слава богу, Маша, что не разучились смеяться. Если бы люди всегда и во всем были серьезными, они бы свой век здорово укоротили.
— Ваша правда. Чаю согреть?
Долог летний день. Столько было у меня встреч, разговоров, столько успел увидеть — и все еще только вечер, тихий, теплый, с круглой луной посреди высокого и ясного неба, с высветленной из конца в конец землей: комбинат с его трубами, бесчисленными корпусами, мать-гора, белый город и даже Дальняя гора — как на ладони. И всюду хочется побывать, посмотреть, как теперь о н о , твое сокровище, выглядит.
Выезжаю из «Березок» на «жигуленке» и еду куда глаза глядят. |