Он видел, как ушли трое моих посетителей. Воздух еще задымлен и непрозрачен, пепельница полна сигарных окурков. Все это он заметил. Значит, понял, что Борденав не соврала.
На нем не пальто, а кожаная куртка, потому что у него привычка всюду разъезжать на мотоцикле. Я нахожу, что он похудел и глаза запали. Я считал его красивым малым. Это не так: глаза посажены слишком близко, нос, несомненно перебитый, кривоват. Мазетти не внушает мне опасений. Мне, скорее, жаль его и на секунду кажется, что он пришел сюда, чтобы излить свои горести.
- Садитесь.
Он отказывается и, видимо, не испытывает потребности сесть. Стоя, не зная, куда деть руки, Мазетти колеблется, несколько раз открывает и закрывает рот и наконец роняет:
- Мне нужно знать, где она.
Голос у него хриплый. Он не успел ни прочистить горло, ни привыкнуть к чересчур торжественной атмосфере моего кабинета с галереей. От нее робели и не такие.
Я не ожидал, что мне сразу и так четко поставят столь простой вопрос, и секунду молчу, обдумывая ответ.
- Позвольте прежде всего заметить вам, что вы ничем не можете доказать, что я знаю, где она.
Мы оба говорим "она", словно у нас нет нужды называть Иветту по имени.
Губы у него искривляются в горькой усмешке. Не давая ему возразить, я продолжаю:
- А если предположить, что я знаю ее адрес, но она не хочет, чтобы он стал известен, я вообще не вправе сообщать его вам.
Он смотрит на полуоткрытый ящик стола и повторяет:
- Мне нужно ее видеть.
Меня стесняет, что он стоит, а я сижу, но подняться я не решаюсь: пистолет должен оставаться в пределах досягаемости. Ситуация складывается комическая, и мне ни за что на свете не хотелось бы, чтобы нашу встречу засняли на кинопленку или записали на магнитофон.
Сколько ему лет? Двадцать два года? Двадцать три? До сих пор я думал о нем как о мужчине. Он был для меня самцом, охотящимся за Иветтой; теперь я воспринимаю его как мальчика.
- Послушайте, Мазетти...
Голос у меня тоже непохож на обычный. Я ищу нужный тон, не нахожу его и отнюдь не горд тем, как идет объяснение.
- Особа, о которой вы говорите, приняла решение и честно сообщила вам о нем.
- Письмо продиктовано вами.
Я краснею. Ничего не поделаешь.
- Если даже оно продиктовано мной, писала она сама, зная что делает.
Следовательно, она полностью отдавала себе отчет, какое будущее выбирает.
Он поднимает глаза, смотрит на меня печально и жестко, и я начинаю понимать, что имела в виду Борденав.
Быть может, из-за густых, почти сросшихся бровей лицо его приобретает неискреннее выражение: чувствуется, что Мазетти таит в себе неистовство, которое может в любой момент вырваться наружу.
Почему же оно не вырывается? Что мешает Мазетти повысить голос, осыпать меня бранью и упреками? Уж не потому ли, что я важная персона, известный человек и принимаю его в обстановке, роскошь которой производит на него впечатление?
Он сын каменщика и судомойки, вырос вместе с братьями и сестрами в бедном квартале, где о хозяевах говорят как о чем-то недосягаемом. Начиная с известного социального уровня люди для него сделаны из другого теста, нежели он сам. Я испытывал почти такое же чувство, когда начинал на бульваре Мальзерб, а ведь надо мной тяготел куда меньший груз наследственной униженности. |