Вероятно, велико было искушение до конца вжиться в роль, но Сэм научился отстраняться. Когда мы были вместе, он нередко отпускал шуточки по этому поводу и награждал себя разными смешными именами: доктор Съем Фарр, доктор Шкетоскоп, доктор Лапша-На-Уши. Ирония иронией, но я чувствовала, что эта работа значит для него больше, чем он готов был признать. Новое амплуа неожиданно открыло ему доступ к интимным мыслям, и эти мысли сделались частью его самого. Его внутренний мир, впуская в себя все новые человеческие драмы, расширился и укрепился.
— Это даже хорошо, что мне не надо быть самим собой, — сказал он мне однажды. — Если бы не этот некто в белом халате, с участливым лицом, за которым можно спрятаться, даже не знаю, как бы я выдержал. Эти истории — они бы меня просто раздавили. А так, слушая «чужими» ушами, я могу поместить эти живописания на их законное место, рядом с моей собственной историей, рассказывающей о человеке, от которого мне проще отстраниться, пока я выслушиваю этих людей.
В тот год весна пришла рано, и к середине марта в саду уже вовсю цвели крокусы — желтые и сиреневые выскочки на зеленых островках, окруженных еще не высохшей грязью. Ночи стояли теплые, и мы с Сэмом иногда прогуливались за оградой. За спиной дом с темными окнами, над головой едва различимые звезды, и мы одни. Во время этих коротких прогулок мне казалось, что я снова влюблена; я держала его за руку и вспоминала самое начало, ту Страшную Зиму, от которой мы укрывались в своей комнатенке, а по ночам вглядывались в черноту через большое перепончатое окно. Мы больше не говорили о будущем. Не строили планов, не рисовали картины, как мы вернемся домой. Настоящее поглощало нас целиком, работа и еще раз работа, после чего наваливалась усталость и ни на какие посторонние мысли сил уже не оставалось. Эта жизнь была не так уж плоха со своим призрачным равновесием, иногда мне даже казалось, что я счастлива тем, что принимаю все как есть.
Другое дело, что долго так продолжаться не могло. Этот мир, как правильно говорил Борис Степанович, был иллюзией, и грядущие перемены не остановить. К концу апреля давление в котле, если можно так выразиться, стало угрожающим. Виктория не выдержала и объяснила нам серьезность положения, а за этим последовали суровые меры экономии. Прежде всего, отказались от выездов на машине по средам. Все посчитали, что нет смысла тратиться на дорогое горючее, чтобы подбирать людей на улице, когда и без того приют осаждают толпы. Здравую мысль высказала Виктория, и даже Фрик не нашелся, что на это возразить. В тот день мы последний раз сели в машину — Фрик за баранкой, рядом Вилли, мы с Сэмом на заднем сиденье. Мы кружили по окраине, иногда заглядывали в тот или иной квартал. Фрик старательно объезжал колдобины, но все равно нас то и дело трясло и подбрасывало. Почти все время мы молчали. Мимо проносились пейзажи, которых больше нам не увидеть, через какое-то время мы вообще перестали смотреть и отдались во власть отчаяния из-за этих бессмысленных повторяющихся кругов. Потом Фрик поставил машину в гараж и с того дня, по-моему, ни разу его не открывал. Однажды, когда мы вместе вышли в сад, он показал пальцем на гараж и широко улыбнулся своим беззубым ртом:
— Вот, видел, а больше не видеть. Бай-бай и забыл. Только тут, — он постучал себя по темечку, — свет. Вжик, и ничего нет. Потом свет и забыть.
Затем пришел черед одежды, которую мы бесплатно раздавали нашим резидентам: рубашки и обувь, свитера и куртки, брюки, шляпы и ношеные перчатки. Борис Степанович закупал все это оптом у одного агента в четвертой избирательной зоне, но этот человек свернул свой бизнес, точнее, его выдавила из района местная шпана в союзе с Агентами По Восстановлению Качества, у нас же, в свою очередь, не осталось денег на такие закупки. В лучшие времена на одежду для резидентов уходило тридцать—сорок процентов нашего бюджета. Пришел момент затянуть пояса, и мы вычеркнули эту статью расходов. |