«Вам не больно? Если что, скажите!» Он массирует ее пальцы бережно, как будто это коллекционная редкость. Еще бы! Они касались Баха и Моцарта! Она оставит ему после смерти — правда, у нее не так уж много наследства — часы, когда–то подаренные ей Полем Гиру, великим и забытым дирижером. Как он нервничал, бедняга, потому что она постоянно опаздывала на репетиции…
А впрочем, зачем они ему? Разве садовнику дарят опавшие листья? Она сурово, без поблажек, оглядывает в зеркале свое лицо, ставшее таким неузнаваемым. Лишь глаза еще живут на нем, но и они понемногу утрачивают свой голубой блеск. Вот у Глории…
Ну почему у Глории по–прежнему такие же прекрасные глаза? Почему ее лицо так необъяснимо сохранилось? Почему у нее все те же длинные пальцы, едва задетые старческими пятнышками? Почему?.. Жюли со злостью улыбается собственному отражению. Все–таки и у нее есть кое–что, чего нет у сестры. Болезнь. Стоит сказать ей, как она перекосится от страха.
Но нет. Жюли никогда не воспользуется этим оружием. Она действительно не раз предпринимала против Глории некоторые шаги, за которые ей сегодня стыдно. Но ее вынуждали к самообороне. И все это время музыка жила в ней, как религия в душе верующего. Глория была безумной жрицей, она — мудрой. Но несмотря на ссоры, на взаимное недовольство и даже краткие разрывы, они служили одному божеству и подчинялись одним и тем же моральным законам. А вот теперь…
Жюли с трудом закуривает сигарету. Рауль наверняка заметит, что она курила, и устроит ей взбучку. Он скажет: «Лапуся, если вы будете продолжать в том же духе, я вас брошу». Или начнет выпытывать, с чего это она вдруг вернулась к этой вреднейшей привычке. А, пусть. Пусть ругается, пусть воображает себе что угодно. Скрючившись над палкой, она медленно идет через комнату. Из соседней комнаты слышатся шаги Клариссы. Ведь есть же люди, которые могут себе позволить ходить так быстро!
— Мадемуазель! Мадам Глория хотела с вами поговорить.
— Так пусть позвонит. Что, ее гости уже ушли?
— Только что.
— А ты не знаешь, зачем я ей понадобилась?
— Не знаю. Но мне кажется, это из–за господина Хольца.
— Можно подумать, она привыкла со мной советоваться, — бормочет Жюли. — Да ладно, сейчас приду.
— Перчатки! Вы забыли надеть перчатки! Мадам Глория не любит, когда вы приходите к ней с голыми руками.
— Ну да, ей это слишком многое напоминает… Помоги–ка мне.
Кларисса не такая уж старая, ей всего–то лет пятьдесят, но она всегда так тускло и бесцветно одета, что напоминает монахиню. Жюли она предана всем сердцем. И сейчас ловко натягивает перчатки на изуродованные руки, отступает на шаг, чтобы осмотреть хозяйку, и поправляет складочку на ее платье.
— Глория сегодня не слишком невыносима?
— Ничего, — говорит Кларисса. — Правда, из–за «Нормандии» чуть было не вспыхнула перебранка. Мадам Лавлассэ утверждала, что каюта, которую она занимала вместе с родителями, так ходила ходуном, что у нее разбился стакан с зубной щеткой. Мадам Глория немедленно поставила ее на место. Вы бы видели! Касаться «Нормандии» не позволено никому!
— Да уж. Ее воспоминания руками не трогать! И ее прошлое тоже. Что ты хочешь, бедная моя Кларисса, она ведь полная идиотка. Я буду ужинать здесь, у себя. Яйцо вкрутую и салат. Справлюсь сама. Ну пока. До свидания. До завтра.
Она проходит вестибюлем и входит в зал.
— Я здесь! — кричит Глория из комнаты. — Иди сюда!
Жюли замирает на пороге. Нет, решительно, это не комната. Это какой–то храм. Еще бы свечи зажечь вокруг кровати. В изголовье постели, в облаке пышных кружев, словно в плетеной колыбели, покоится скрипка работы Страдивари. |