Разумеется, у них был под руками отряд метрдотелей, которые делали всю грязную работу. А сейчас они развлекаются, подавая пирожные и печенье, раскладывая столовое серебро… И чувствуют, что благодаря этому становятся как бы приближенными Глории, как бы ее любимицами… Время от времени в кладовую, где они возятся, заглядывает еще какая–нибудь гостья, особенно если отсюда раздается что–то похожее на смех.
— Я смотрю, вы тут веселитесь!
Тогда вновь пришедшую берут под руку, и, пока Симона, известная сладкоежка, мимоходом угощается миндальным пирожным, Кейт спешит поделиться последней новостью.
— Знаете, что мне только что рассказала Симона? — (Смех.) — Про второго мужа Глории? — (Смех.)
Симона с набитым ртом отчаянно качает головой.
— Не про второго, — поправляет она, — а про третьего. Вечно ты все путаешь. — (Здесь, в кладовке, они называют друг друга на «ты».) — После Бернстайна у нее был Жан Поль Галан.
Три головы сближаются.
— Тише! Там все слышно!
Из зала доносится потрескивание пластинки. Само собой разумеется, они слушают очень старые пластинки — те самые, с красной этикеткой «Голос твоего хозяина». Ну и пусть! Нежный голос скрипки поет одну из тех мелодий, которые Глория всегда исполняла на бис, в знак благодарности публике, в течение пяти минут заходившейся в аплодисментах и криках «браво». Вальс Брамса… «Девушка с льняными волосами»…
Жюли прикрывает глаза. Все ее существо обратилось сейчас в немой крик протеста. Как же можно красть у фортепиано то, что может принадлежать только фортепиано? Разве эта сладкая грусть, пропитанная влагой непролитых слез, — это Брамс? Это Глория. Золотистая томная нега, рождающаяся под ее смычком, — какой это Дебюсси? Насколько рояль стыдливее! Он не ласкает, не тешит, не заигрывает. Он просто рассказывает то, что есть, без всяких комментариев… Все, что он себе позволяет, — это вибрация, которая может длиться до тех пор, пока аккорд не проникнет в душу.
В Шопене… Ее руки тянутся к воображаемой клавиатуре, а несуществующие пальцы касаются клавиш — и она немедленно отдергивает их, словно обожглась. Что за кошмарный, что за несчастный сегодня день! Над крышами вьются стрижи, а с моря доносится рокот моторной лодки. Она медленно качает головой. Нет, так дальше продолжаться не может. Усталость и отвращение переполняют ее. С нее хватит! У нее болят руки. Нужно пойти на сеанс лечебной физкультуры. Как раз пора. Никто не должен догадаться, что у нее…
Она со стоном поднимается и, держась за мебель, идет в свою спальню. Чтобы сменить платье, приходится вступить в схватку со шкафом, с вешалками, с материями, которые никак не даются в руки. Обычно ей помогает Кларисса, но сегодня Клариссу мобилизовала Глория. Наконец Жюли удается обуздать платье в мелкий цветочек. Глория по его поводу сказала: «Оно тебе не по возрасту». Тем более стоит его носить. Она оглядывает себя в большом зеркале, занимающем целую стену ванной комнаты. Рауль — красивый тридцатилетний мужчина. Вполне можно ради него немного привести себя в порядок. И пусть, кроме него, в кабинете не будет никого, все–таки это какая–никакая публика. Последняя ее публика. Когда–то… В Риме… Она считает про себя: это было шестьдесят пять лет назад. В голове у нее до сих пор звучит странным шумом, похожим на звук прибоя в ракушке, дыхание толпы. Ее последний сольный концерт! Сотни лиц, повернутых к ней в немом восхищении!
А теперь остался один Рауль. Зато как уважительно он сгибает и разгибает ее пальцы, все время стремящиеся сжаться в кулак. «Вам не больно? Если что, скажите!» Он массирует ее пальцы бережно, как будто это коллекционная редкость. |