На них ломились: заводясь, лекторша выходила за строгие рамки темы, упоенно делясь со своими слушательницами мыслями о свободной любви, не стесненной ни узами брака, ни оковами постылой буржуазной морали. Вечера, свободные от лекций, она проводила в литературном кругу, сама становясь слушательницей. В холодной, одичавшей Москве после стольких грубостей, которые она слышала в партийной, военной, мужичьей среде, ее потянуло (увы, не надолго) к духовности и культуре. Вечера писателей Бориса Зайцева, Федора Сологуба, концерты пианиста Исая Добровейна были светлым лучом в той бесконечно тянувшейся, постылой зиме. С каким удовольствием послушала бы она сейчас стихи своего кузена Игорька Лотарева — знаменитого Игоря Северянина. Но он жил теперь за границей, на своей любимой мызе в Эстонии, и оттуда — будто лично к ней обращаясь — писал стихи, облитые горечью и злостью, так не похожие на то, что всегда было связано с его именем:
Отнесла ли она эти строки к себе? Точнее: и к себе тоже? Из-под ее пера выходило нечто совершенно другое — поражает даже не мысль, а то, во что она облечена. Набор одних и тех же стершихся слов — лексика сокращена до убогого минимума, в чтении язык совершенно невыносим, в устной речи его бедность компенсировалась, видимо, модуляцией голоса и завораживающей слушателя экзальтацией.
«Старое представление о семье и браке отмирает на наших глазах — сама молодежь начинает смотреть на девушек своего класса как на своих товарищей. Чем была девушка для старших поколений? Или только женой, или только игрушкой. Теперь это товарищ по общей борьбе».
«Частной собственности нанесен смертельный удар. И от этого удара легче дышать. Все были сжаты в тисках, и не было выхода до того момента, пока незыблемо царила частная собственность».
Это — из опубликованных речей, произнесенных ею в ту осень и зиму. Молодежь слушала Коллонтай с восторгом — возможно, поэтому Ленин решил сделать ее полномочным представителем ЦК в только что созданном комсомоле. Он слышал ее выступление на конференции беспартийных работниц — сам выступал, и Крупская, и Луначарский, а овации достались только ей. Но Ленина это ничуть не смущало, лавры «артиста», срывающего аплодисменты, его вовсе не привлекали. Его интересовала лишь власть, безграничная и абсолютная, и если кто-то своим ораторским блеском мог способствовать этому лучше, чем он сам, — и отлично, какие могли быть счеты?
Казалось, после драматичного, принесшего столько мук восемнадцатого девятнадцатый год обещал ей вернуть былое положение — на нее сыпались все новые и новые должности, назначения, поручения. Но свалилась и новая беда: в Петрограде арестовали Дяденьку. Ни за что ни про что… К бывшей столице приближался Юденич, и Троцкий охотно выполнял поручение, данное ему Лениным: «…нельзя ли мобилизовать еще тысяч двадцать питерских рабочих плюс тысяч десять буржуев, поставить позади их пулеметы, расстрелять несколько сот и добиться настоящего массового напора на Юденича». Саткевичу, дворянину и царскому генералу, предстояло стать одним из этих десяти тысяч, а то и одному из нескольких сот. Об этом сообщила Александре по телефону жена Дяденьки — к кому же было ей еще обратиться, с кем еще — из «нынешних» — у него была «связь»?..
«Хожу с камнем на сердце, ни о чем другом не в состоянии думать» — эти несколько строк дневника определяют ее душевное состояние после полученного известия. Но что же так ее удивило? Ведь ленинская мера сама по себе никаких возражений у нее не вызвала. Просто «буржуями» она считала людей, лично ей не знакомых, чья судьба не вызывала никаких переживаний: то были не люди, а всего лишь «представители класса», обреченного на уничтожение. Но Дяденька?! Разве он — «представитель»?..
Прежде всего она позвонила Горькому — он считался главным петроградским заступником. |