Но это решение было не более чем делом его совести, за разрывом не могли последовать санкции, угрожающие самому его существованию, его жизни и свободе. Положение Коллонтай было совершенно иным — Боди не смел ее осуждать, хорошо зная реалии той страны, из которой едва унес ноги. К тому же он сам толкал ее на двуличие и даже «триличие», убеждая смириться с той омерзительной жизнью, когда думаешь одно, говоришь другое, а делать приходится что-то третье…
Ответ пришел не скоро. Боди сухо подтвердил, что понял все и что поставленные вопросы можно будет обсудить лишь при личной встрече. Переписка шла через Эрику, уже одно это вынуждало его быть осторожным. Эрика полагала, что способствует контактам двух любящих сердец — не более того, ни о чем ином даже не подозревала. Но бдительность всегда была кстати, и Коллонтай могла лишь быть благодарной за сдержанность и лаконичность своего французского друга.
Пока что предстояло заново обживать дом. В прямом и переносном смысле. Советскому Союзу норвежские власти вернули здание бывшего царского посольства, и, как шутила Коллонтай, делясь с друзьями своими заботами, она остро нуждалась в «жене», которая помогла бы обставить пустой особняк. «Жены» не было — эту роль приходилось играть самой. «Я не полпред, я его жена» — самое любимое ее изречение того времени, оно запомнилось всеми, с кем она в ту пору встречалась.
За пределами посольского дома ее главным делом, как и прежде, были сельдь, треска и тюлени. Только о том и шли разговоры на деловых встречах и на светских приемах. Используя свое влияние, Нансен мягко, но весьма энергично настаивал на закупке Союзом большой партии рыбы — в этой сделке были заинтересованы рыбаки, а позиция их профсоюза во многом определяла расклад политических сил в стране. Москва дала наконец согласие, снизив, однако, предложенную Норвегией цифру в несколько раз. Это была очень скромная, но все же победа. Сам Нансен признал: фру Коллонтай сделала все, что зависело от нее.
Возвращение — всего через год с небольшим — того же посла, тем более столь популярного, как Коллонтай, всегда создает особую атмосферу: легко восстанавливаются прежние связи, старые знакомые напоминают о себе, приглашая в гости или прозрачно намекая на то, что сами ждут приглашений. Эти заботы утомляли ее, но то было приятное утомление. Светская жизнь была ее стихией, ее истинной страстью, помогая забыть все душевные муки, пережитые ею в Москве. «Вокруг меня артисты, режиссеры, писатели — это работа по укреплению культурных связей», — деловито сообщала она в наркоминдел. В каком-то смысле, конечно, работа, но главное: круг, в котором она ежедневно вращалась, так разительно отличался от московской партийной среды! Часы, проведенные в театре, Коллонтай еще с юности считала потерянным временем, теперь без сцены и без кулис она чувствовала духовный голод. Ни одно приглашение на премьеру не оставалось без ответа, ни одно мероприятие Ибсеновских торжеств по случаю его юбилея не прошло без ее участия. Постепенно она стала приходить в себя от того нервного напряжения, в котором находилась между жаркой Мексикой и холодной Норвегией. «Оттаяла…» — ее выражение…
Наркомвнешторг перевел на работу в Стокгольм Зою, и та, еще не приступая к делам, приехала в Осло навестить подругу. Из Берлина Зоя ехала сюда через Москву — привезла слух, что у Дыбенко возникли какие-то «семейные трения». Слух оставил Коллонтай равнодушной: все прошлое перегорело, память старательно отбирала в нем только самое лучшее, отсеивая то, что могло причинить боль. По не очень ей ясным причинам Павла перебрасывали с одного поста на другой, нигде не давая как следует себя проявить. Поруководив несколько месяцев снабжением Красной Армии, он стал вдруг начальником артиллерийского управления и, не успев войти в новую работу, уехал в Ташкент — возглавить Среднеазиатский военный округ. |