– Зажгла бы ты огонь!.. – предложил Фома.
– Какие мы с тобой оба несчастные… – сказала Люба и вздохнула.
Фоме не понравилось это.
– Я – не несчастный… – твердо возразил он. – Я просто не привык еще жить…
– Человек, который не знает, что он сделает завтра, – несчастный! – с грустью говорила Люба. – Я – не знаю. И ты тоже… У меня сердце никогда не бывает спокойно – все дрожит в нем какое-то желание…
– Это и у меня есть, – сказал Фома. – Эх!.. Надо, однако, идти в клуб…
– Не уходи… – попросила Люба.
– Надо, там ждет меня один… Прощай!
– До свиданья! – Она протянула ему руку и печально посмотрела в глаза его.
– Спать ляжешь? – спросил Фома, крепко пожимая ее руку.
– Почитаю немножко…
– Ты к этому – как пьяница к водке… – с сожалением сказал он.
– Что же есть лучше?
Идя по улице, он взглянул на окна дома и в одном из них увидал лицо Любы, такое же неясное, как все, что говорила девушка, как ее желания. Фома кивнул ей головой и подумал:
«Тоже заплуталась, как и та…»
При этом воспоминании он тряхнул головой, как бы желая спугнуть мысль о Медынской, и ускорил шаги.
Холодный, бодрящий ветер порывисто метался в улице, гоняя сор, бросая пыль в лицо прохожих. Во тьме торопливо шагали какие-то люди. Фома морщился от пыли, щурил глаза и думал:
«Ежели теперь встретится мне женщина – значит, Софья Павловна встретит меня ласково, по-старому… Завтра пойду к ней… А ежели мужчина – не пойду завтра, – погожу еще…»
Встретилась ему собака, и это так раздражило его, что ему захотелось ткнуть палкой собаку…
А в буфете клуба его встретил веселый Ухтищев. Он, стоя около двери, беседовал с каким-то толстым и усатым человеком, но, увидав Гордеева, пошел к нему навстречу, улыбаясь и говоря:
– Здравствуйте, скромный миллионщик!
Он нравился Фоме за свой веселый нрав, и Фома всегда встречал его с удовольствием. Добродушно и крепко пожимая руку Ухтищева, Фома спросил его:
– А почему вы знаете, что я скромный?
– Он спрашивает! Человек, который живет, как отшельник, не пьет, не играет, не любит женщин… ах, да! Вы знаете, Фома Игнатьевич? Наша несравненная патронесса завтра уезжает за границу на все лето.
– Софья Павловна? – медленно спросил Фома.
– Ну да! Заходит солнце моей жизни… а может быть, и вашей?
Ухтищев состроил комически-коварную гримасу и заглянул в лицо Фомы.
А тот стоял пред ним и чувствовал, что голова у него спускается на грудь и он не может помешать этому…
– Уезжает Медынская? – раздался жирный басовой голос. – Славно! Я рад…
– Позвольте – почему? – воскликнул Ухтищев.
Фома глуповато улыбался и растерянно смотрел на усатого человека – собеседника Ухтищева. Тот важным жестом разглаживал усы свои, и из-под них лились на Фому тяжелые, жирные, противные слова:
– А по-отому, что в городе одной кокоткой будет меньше…
– Фи, Мартын Никитич! – укоризненно сказал Ухтищев, наморщивая брови.
– Почему вы знаете, что она кокетка? – угрюмо спросил Фома, подвигаясь к усатому господину.
Тот окинул его пренебрежительным взглядом, отворотился в сторону и, дрыгнув ляжкой, протянул:
– Я не сказал – ко-окетка…
– Нельзя, Мартын Никитич, говорить так о женщине, которая… – заговорил Ухтищев убедительным голосом, но Фома перебил его. |