Элька приподнимает колени, и лицо ее искажает гримаса, кажется, будто она кричит от страха, рот у нее открыт. У Вайзера рот тоже открыт, но не искривлен, и он не поднимает колени. Кусты дрока, словно подкошенные, ложатся от воздушной волны, Элька, не отрываясь от земли, поднимает колени еще выше, а с ними и бедра, и видно, как ее красное платье, задранное воздушной волной, открывает черную точку между ногами. Но это вовсе не трусики, вовсе не белье, это черное, слегка приподнятое к небу, выглянувшее из-под красного платьица благодаря ревущему самолету нечто – удивительно мягкое, волнистое и трогательное; это нечто, совпадающее с нулевым делением артиллерийской шкалы в окуляре французского бинокля из-под Вердена, этот феномен, напоминающий треугольник, быстро исчезает в складках красного платьица, опадающего на бедра и колени Эльки, как только шасси огромного «Ила» касается бетонной полосы в десяти или пятнадцати метрах за ними. И на этом, собственно, все заканчивается, оба вскакивают и мчатся к ограде, чтобы успеть скрыться от часового с винтовкой. Шимек вырывает у меня бинокль и, приложив его к глазам, кричит: «Видишь, они все же играли в доктора, их самолет спугнул!» Но я знал уже тогда, что это было не то, чего хотелось бы Шимеку. Все время, пока самолет приближался, рука Вайзера оставалась на месте, это не она задрала красное платье Эльки. Да, уже тогда я знал, что Элька с помощью Вайзера позволяет самолетам вести странные и возбуждающие игры. И не знаю, что меня удивило больше: то, что серебристый «Ил-14» задирал красное платьице Эльки, или то, что между ног у нее было то черное треугольное нечто, такое же, как у моей матери или у старшей сестры Петра, о чем трудно не знать, когда в доме по одной ванной на этаж.
К вечеру жара немного спала, и через открытые окна квартир долетали отголоски домашних скандалов. Возвращались последние недопившие, на обратной дороге заглянувшие еще и в бар «Лилипут», расположенный напротив евангелистской часовни, в которой собирались открыть новое кино. Евангелистская община в нашем районе состояла из истинно верующих, но их количество таяло из года в год, и они не смогли сохранить свой храм. Преимущественно то были пожилые гданьчане, которых пришлый народ называл немцами, что не всегда соответствовало истине. Пани Короткова кричала на своего мужа: «Ты, паразит, дрянь, дерьмо», из радиоприемника неслись звуки задорного оберека, а все мальчишки уже знали от Шимека, что Вайзер ходит с Элькой на аэродром, чтобы ее тискать, хотя наверняка не все смогли бы объяснить, что означает это слово. И когда Элька проходила через двор, кто-то завопил, чтобы она дала потискать и нам, а не только тому еврейчику со второго этажа. Элька подошла к скамейке, на которой мы сидели, и глаза ее метали молнии.
– Дураки, – процедила она сквозь стиснутые зубы. – Глупые сопляки и вонючие засранцы, вот вы кто, только и умеете пинать мяч и выбивать друг другу зубы, и больше ничего!
– Ну и что! – прозвучало вызывающе.
– А вот то! – отрезала Элька. – Он может все, понятно вам, щенки недоразвитые? Все, что захочет, может сделать. Его даже звери слушаются!
– Хо-хо-хо! – заржал Шимек. – Так, может, он сумеет остановить машину на ходу или самолет в небе?
Последнее замечание задело Эльку больнее всего, она бросилась, выпустив когти, на Шимека, и началась бы новая драка, началась бы, если бы не голос со второго этажа. Через открытое окно всю сцену наблюдал Вайзер, и, когда ногти Эльки уже готовы были вонзиться в лицо Шимека, мы вдруг услышали: «Ладно, скажи им, пусть завтра в десять приходят к зоопарку, к главному входу». Вайзер обращался к ней, я хорошо это помню: «Скажи им», – хотя все мы были перед ним как на ладони и с таким же успехом он мог сказать прямо нам: «Будьте завтра у входа в зоопарк в десять». |