А ты — молодая и любимая. Медицина далеко шагнула в лечении этой болезни, но в твоём выздоровлении не это главное.
— Что же?
— То, что ты не можешь меня оставить. Не имеешь права. Я слишком сильно люблю тебя, слишком глубоко связались наши души, настолько, что остаться на Земле одному, без тебя, это равносильно смерти моего духа. Я не вынесу, не сумею. И даже не буду пытаться.
Он говорит это спокойно, так словно объясняет порядок расположения планет в солнечной системе. И я бы даже сказала, что на его лице почти нет эмоций, если бы не опущенные уголки губ и расширенные от страха перед перспективами глаза.
— Нас нет друг без друга, Ева. Все влюблённые — это одна душа, разделённая на две половины. Одна у меня, другая у тебя. А как можно жить без половины своей души?
— Как другие живут, — так же спокойно отвечаю.
— У других нет такой близости и такой зависимости. Им больно, но эта боль не убивает. А моя убьёт меня, и ты это знаешь, — снова целует мою руку.
Затем шёпотом:
— Ты когда-нибудь расскажешь мне? Что стряслось в тот чёртов год, что тогда произошло?
Он видит, как меняется моё лицо, как оно каменеет.
— Что ты так привязался ко мне с этим идиотским годом! Какая теперь уже разница? Что ты как дятел всё выдалбливаешь из меня этого червя? Я не вспоминаю о нём, потому что меня это убивает, ясно тебе?
— Ева, я должен знать, что сделал… Что именно сотворил! Я тону в чувстве вины и даже не представляю, в чём именно виноват! Знаю, что не должен был оставлять тебя, но мне нужно также понять, что с тобой произошло! Это не любопытство, это необходимость!
— Если я скажу, между нами будет поставлена точка. Это знание убьёт меня как женщину в твоих глазах. Убьёт всё.
— Ева! Ничто не может убить тебя в моих глазах! А тем более, как женщину! — в нём столько экспрессии, что от её нажима я почти сдаюсь. — Просто скажи! — умоляет взглядом.
А я смотрю и думаю: да какая уже теперь, к чёрту, разница? Сексуальность моя почила на веки. Через парочку месяцев меня, возможно, вообще не станет, так что я теряю? Ну, хочет знать, хочет ещё больше боли носить в своём сердце, так пожалуйста — пусть получит!
— Был.
— Что с ним случилось?
— Она, кажется, разбила его… я теперь уже и не вспомню точно.
Мы долго лелеем тишину в палате, прислушиваясь к мыслям друг друга. Внезапно Дамиен признаётся:
— Это был мой подарок. Я подарил ей машину, которую она хотела, в тот день… в тот самый день, когда её беременность подтвердилась.
Мне смешно до одури и до изнеможения больно. Дамиен обнимает меня, утешая, успокаивая. Он долго ни о чём не спрашивает, а я жду так, как не ждала ещё ни одного вопроса. И вот, наконец, он решается:
— А почему ты спросила?
И я хочу ответить, но не могу — горло сжато в тиски сожалений, бесконечного отчаяния, страха, обиды на него, моего Дамиена, на жизнь и её витки, петли и кульбиты, на все «подарки», что она так щедро мне подарила.
Дамиен знает, что со мной творится нечто необычное, ощущает, что его ждёт некое «знание», от которого ему будет плохо. Я чувствую щекой, как нервно он сглатывает, слышу в сдавленном голосе предвкушение боли:
— Просто скажи, Ева. Просто скажи.
Откидываю его руки, обжигающие близостью, отравляющие болью, так уверенно расползающейся по его телу, что я могу физически её ощущать. Подхожу к окну и, глядя на утопающий в первом декабрьском снегу сквер, наконец, открываю самую большую свою тайну, сбрасываю самую тяжёлую ношу:
— Твоей дочери было шесть внутриутробных месяцев. |