— Это же чудесно — видеть, как другие плюхаются в лужу, а самому ее обойти…
Кобка понурился. Он долго молчал, а когда поднял голову, в его глазах уже не было синих летучих искр, в глубине остались только тени и как бы втягивали Долинин взгляд. Старик вздохнул, тихо повторил:
— Это не сладко — все время видеть за спиной свою самую высокую вершину. И шагать вниз.
— Но все-таки вершину! За своими плечами.
— И ты бы рискнул?.. — внезапно уставился на Сашка Кобка.
Сашка пробрал холод, и он зябко повел плечами. Выглянул в форточку. Там чернела ночь, тяжелая ветка бузины шарила по маленькому оконцу и тихо шуршала. Ему показалось, что темень за окном шевелится, будто ползет куда-то на мохнатом брюхе. Он хотел было опять засмеяться, через силу, но вспомнил статью в сегодняшней газете и сказал вызывающе:
— Я давно бы рискнул. Только жаль, вершины не видать.
— Может, и не видать, — сказал старик и поднялся, покряхтывая. — А может, и видать. — Держась за поясницу, он прошелся по комнате.
У двери на грубой оберточной бумаге валялись шматки глиняного замеса, утреннего, — Долина лепил руку штурвального, которого намеревался вытесать из заветной глыбы.
Кобка оступился, и на глине остался четкий след его расшлепанной сандалии. Сашку показалось, что старик оступился нарочно.
— Что-то мне сегодня не хочется пилить, — объявил Кобка. — Да и кто поручится, что ты не запорешь и, этот камешек.
— Ну, это уж… — хмуро проронил Долина.
Он ждал совсем другого. Казалось, старик сочувствует ему, казалось, между ними протянулись волшебные нити и Кобка причащает его к чему-то таинственному, от одной мысли об этом пробирала дрожь. Но старик язвительно подхватил:
— …Не моя забота? Ясно, не моя. Да ведь жаль камешка… Я на тот предмет, что, прежде чем тесать, надо его сто раз обласкать в мыслях… Вот, скажем, ваял ты этого академика. А кто его знает? Выйди за порог, пройди хоть до Крещатика и спрашивай всех — никто про него слыхом не слыхивал. Если бы не было таблички, и я бы не знал, кто он. Ничего путного небось он и не сделал. А зоб отрастил. Смотришь на его физиономию, и прямо руки чешутся срубить этот холодец. Шея тоже как слоновья нога. А лоб… Ну, лоб ничего. Только вот тут должны быть морщины. Их небось академик не нажил, а должен был бы… Три — вот так. И две — вот так.
Кобка проворно, не по-стариковски, выхватил из кармана карандаш и прочертил на просторном мраморном челе несколько продольных и поперечных линий. Сашко рванулся, чтобы перехватить руку, но что-то остановило его. Он следил за движением карандаша и видел, как опадает тройной подбородок, как лоб рассекается мыслью и сама по себе клонится в задумчивости голова скульптуры.
— И глаза, — вел дальше старик голосом педанта-преподавателя, но звучали в том голосе и другие нотки: глубокой убежденности, собственной веры, а не учебного холодка, и как раз это больше всего покоряло Долину, заставляло странно трепетать и удивляться, — …глаза должны смотреть вниз. Смотреть, но не видеть ничего. И между ними и вот этим, — Кобка постучал ногтем по мраморному лбу, на миг вырвав Сашка из оцепенения, — должна быть внутренняя связь. И вообще глазам и этим черточкам на лбу должно подчиниться все. И подбородок, и щеки… Никогда не делай гладких щек, клади штрихи жестко, вперехлест. А уж тогда можешь сорвать эту табличку. И написать: «Старик в задумчивости». Эта задумчивость должна стать полным покоем, самоуглублением. Молодым трудно постигнуть. Но… попытайся заглянуть в себя. Вспомни, как ты задумывался в крутые минуты. |