Изменить размер шрифта - +
Я ведь и на восходы солнца еще не насмотрелся». — Огиенко снова замолчал и, продолжая какую-то свою мысль, сказал в пространство: — Всем нам кажется, что не так прожили жизнь. Что могли бы прожить иначе. — И повернулся лицом к Крымчаку. — Он прожил не так, как хотел. Только это от него не зависело. И ни от кого из нас не зависит. Мы не можем стать другими, не можем перемениться. — Крымчак немного удивленно посмотрел на Огиенко, а тот это истолковал по-своему, сказал задумчиво: — Есть люди, которые… не допускают, как теперь говорят, негативных эмоций. — И он поставил руку ребром ниже сердца. — Василий Васильевич же очень на все реагировал и… всем доверял. Будто в детском саду жил. А помнишь, как его — ножом? Нужно ему было ввязываться? От той старой раны и развилось.

— А ты что, ни на что не реагируешь? — пристально посмотрел на бывшего товарища Крымчак. — Выработал какую-то свою философию спокойствия?

И невольно впился взглядом в Огиенко, отметил густую сеточку морщин возле глаз и на худых, запавших щеках две резкие черты, которые уже никогда не разгладятся, а только будут углубляться и углубляться, и пергаментную желтизну губ, и нездоровую пепельность лица, лобастого, а книзу узкого, еще и бородка клинышком. Отметил с болезненным интересом, немного сочувствуя, а немного и радуясь, что на его лице жизнь таких меток еще не оставила, но тут же погасил радость, устыдившись.

Огиенко не заметил этого взгляда. Его в то мгновение охватил протест против извечной несправедливости, когда до срока уходят вот такие люди, не успев насладиться жизнью и работой.

— Я, может, реагирую еще сильнее, — сказал он, еще весь во власти своего чувства. — Но я могу и матюком отреагировать. А он… безоглядно всем верил. Сверх всякой меры потакал. И допускал к своему сердцу. Ты помнишь, как он смеялся! — Заметив, что говорит о живом человеке в прошедшем времени, смешался — самому стало страшно, спохватился: — Ну, не думал о себе. Потому и крутило, и вертело, и било о камни. И, может, один из таких ударов и разрушил что-то… А что ты думаешь? — спросил так, будто Крымчак собирался возразить.

Но Крымчак не отозвался, не хотел поддерживать этот разговор, а возможно, память выхватила из пожухлого вороха одно из воспоминаний.

— Он руководил моей дипломной. И дипломной Ирши. Бывало, придут какие-нибудь чины, но он сначала примет нас. Нам это нравилось, больше того — льстило. А чины сердились. Он… это нарочно?

— Нет. Это означало: все для будущего.

В этот момент по дороге метрах в двадцати от них проехала синяя «Волга» и остановилась возле деревянных ступеней, ведущих к дому. Из машины вышел высокий, слегка сутулый человек лет за шестьдесят, в темном костюме и желтоватой шляпе, с большим букетом пламенных георгинов. Он минуту постоял, поправил один из цветов в букете и медленно двинулся по ступеням вверх. Так медленно и трудно, что, казалось, нес на плечах жернова. Глаза его были опущены, словно он всматривался в ступени, боясь споткнуться. В его осанке была и торжественность и одновременно какая-то неуверенность. Трудно было определить, видел ли он их обоих, то ли он делал вид, что не видел, или не видел в самом деле, уже переживая предстоящую встречу и разговор, преодолевал ступеньку за ступенькой, а почему-то казалось, что стоит на месте. Шел вверх, и было видно, что путь этот для него труден.

Крымчак, пристально вглядевшись в человека с букетом, удивленно прошептал:

— Федор, оглянись, только незаметно.

Огиенко оглянулся, не таясь.

— Ну и что? — пожал плечами. — Майдан. Идет, чтобы отпустил грехи. Впрочем, он не будет каяться.

Быстрый переход