— Коньяк в такую жару! — сморщился Крымчак.
— Пива нет. — Огиенко сел напротив. — А я… мы с Василием Васильевичем в последний раз сидели здесь в позапрошлое воскресенье. — Он откупорил бутылку, наполнил рюмки. — Будем. На счастье. В границах метагалактики. Или за встречу. Как хочешь. Давненько не виделись.
Он только теперь пристально посмотрел на Крымчака. Тому было неуютно под немного ироничным, хотя и дружелюбным взглядом товарища. Теперь они оба отмечали зарубки, которые оставило время. У Крымчака лицо немного пополнело, меж бровей залегла глубокая морщина, волосы остались черными, как вороново крыло, в них лишь поблескивали одинокие серебряные нити, на щеках сквозь загар проступал румянец. Он выглядел здоровым, сильным: крепкая короткая шея, крепкие жилистые руки и зеленоватые огоньки в глазах. Видно, жар там не перегорел, осталось еще кое-что про запас. У Огиенко лицо было смуглое (с рождения), будто пергаментное, а чуб пепельно-белесый. Он вообще поседел рано, в двадцать пять или в двадцать семь лет. Сидел напротив Крымчака — худой, усталый, ироничный, откровенно разглядывал товарища, и тот не знал, что крылось за этой иронией.
— Так вот, — вернулся к оборванному разговору Огиенко. — И тем, кому нужно исповедоваться, и тем, кому не нужно, под конец всем кажется, что мало хапнули. Границы ведь нет. А жизненные наслаждения… — Он слегка звякнул ногтем по бутылке, — это как коньяк. Выпил — и нет.
— Но ведь пьем. Тогда — для чего?
— Что для чего? — не понял Крымчак.
— Для чего все это? Приходим, греемся возле этой маленькой звездочки…
— Какой звездочки? — удивился Крымчак.
— Солнца. Не морщись. Не мое. Даже не помню, кто сказал. Но как верно: букашки, которые греются около затерянной в космосе звезды. Погрелись — и снова во мрак. Зачем приходили? Что нас ведет?
— Под эту философию хорошо пить коньяк, — добродушно, хотя и немного настороженно, заметил Крымчак.
— Ага, — согласился Огиенко. — Что я и делаю. — Красивым жестом, чем-то похожим на мальчишеский, а чем именно, Крымчак сказать не мог, но знал этот жест издавна, он ему сразу напомнил прежнего Огиенко, красивого сельского парня, на которого заглядывались многие студентки, — вот таким жестом Огиенко откинул волосы и так же красиво поднял рюмку и выпил. И было не похоже, что ему хочется пить, он пил так, как делают это малопьющие парни на свадьбе, — спокойно, целомудренно. Крымчак невольно залюбовался товарищем. — Но это от нас не зависит, — продолжал свою мысль Огиенко. — Приходит время, и начинаем думать. Чингисхан рубил головы подчиненным, требовал бессмертия. А я… я за свой век убил из ружья три утки…
— Я тебя понимаю, — мягко сказал Крымчак. — А все равно… не нужно поддаваться таким мыслям. Живешь — и живи. Ей-богу. Вот я. У меня сад. Семь лет вывожу новый сорт смородины.
— Угу. Тоже философия. Это хорошо, когда философия, пусть хоть такая, но своя. Крепкая. — В голосе Огиенко ясно послышалась насмешка.
— Моя философия… от земли.
— «От земли», «на навозе», — вдруг сморщился Огиенко. — Кроме того, из смородины можно наварить варенье. Все дело в том, как прожил. Что после себя оставил. Теорему, теплую общественную уборную. Ты оставишь после себя смородину.
— Федор, мы так давно не виделись…
— Можем поссориться? Твоя правда. Нам не из-за чего ссориться. |