Выходит, он тоже имел свой укромный уголок.
Теперь Крымчаку особенно захотелось, чтобы Огиенко рассказал о Василии Васильевиче.
— Расскажи все, — еще раз попросил он. — Про Василия Васильевича, про Ирину, про себя. Мне спешить некуда. И тебе, сдается, тоже. Да и хочется мне дождаться конца свидания Ирши.
Они действительно никуда не спешили. Близкая смерть будто отодвинула все дела, сделала все житейское незначительным, преходящим, мелким. Тронула какую-то струну, и раздался тихий скорбный звук, неслышный, хотя перед ним замирает и стихает все. Этот звук оживляет память людей. И именно это заставило их сидеть здесь, отбросив все заботы и хлопоты, и будто враз обесценились заботы, они остались среди городского шума наедине с чем-то неотвратимо-беспощадным. Это почувствовали оба. Все — близкая кончина дорогого человека, посетители с георгинами, розами и каннами, испуганные, торжественные и смиренные, — наполнило жаркий день и их беседу каким-то особым смыслом, объединило крепче, чем когда-либо прежде.
— Я тоже персонаж из этой не очень-то веселой пьесы, — грустно улыбнулся Огиенко. — Но там и вправду все страшно запутано. Не знаю даже, с чего начать…
— Сам сказал, все закрутилось с того совета. Вот с него и начни. Только не пей больше, — невольно поморщившись, попросил Крымчак.
Огиенко сделал вид, что не расслышал.
— Совет… А что, может, и в самом деле оттуда? Хотя он далеко не начало всему. И сам совет… Все случилось неожиданно. Да это был и не совет… Гром среди ясного неба. Вот ты объясни мне, что такое память. Иногда то, что случилось три дня назад, не помню. А тот день…
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Небольшой кабинет не мог вместить всех, и Денис Иванович Майдан, директор проектного института, предложил перейти в малый зал заседаний. В зале всего десять рядов кресел. Народу набилось — яблоку упасть негде, многие толпились в коридоре, оставив дверь приоткрытой.
Те, кто стоял в коридоре, видели только спины и краешек стола президиума, но слышали все. За столом сидел Майдан, высокий, с сухим неулыбчивым лицом, черными малоподвижными глазами, нацеленными сейчас куда-то поверх голов. Лицо его было неподвижным и, возможно, от этого казалось недобрым. Одни считали, что это маска, позволяющая ему обособиться от всех — панибратства Майдан не терпел, — другие уверяли, что он и вправду такой нелюдимый. Здоровался всегда еле-еле, только глазами, редко посещал институтские вечера и избегал приглашений в гости, зато в театре его видели частенько, — жена у него была актрисой, и сам он, как поговаривали, неплохо играл на пианино. Под старость такие люди, трудно сходясь даже с собственными детьми, становятся очень одинокими. Когда Майдан наклонял голову, на макушке в седоватых волосах просвечивала лысина. Возможно, он не знал об этом: да и кто решится сообщить директору такую не очень приятную весть! От передних рядов, где сидели члены комиссии, веяло холодом, а в зале, особенно в тесно набившихся последних рядах, — тревогой, там перешептывались, и кто-то раз за разом тихо, волнуясь, откашливался.
Заседание было вроде бы обычным, однако так казалось лишь на первый взгляд; тревога, как туча на горизонте — какой еще будет гром? — повисла в воздухе. Есть категория людей, предпочитающих пережидать грозу в уютном укрытии, под громоотводом, наблюдая, как она остервенело хлещет зазевавшихся прохожих, срывает листву с деревьев, ломает сучья и со злостью швыряет их на мокрую землю, а тебе ничто не угрожает, и ты можешь спокойно представить себя на месте случайно застигнутых бурей бедолаг, зрелище легкое, чем-то приятное, а иногда немного и страшное. Над кем на этот раз разразится гроза, знали все, но какая — этого не предвидел никто. |