Изменить размер шрифта - +
Идет, чтобы отпустил грехи. Впрочем, он не будет каяться. И грех его… совсем иного рода. Если вообще это грех… Посидит, поговорят. Оставит цветы. И снимет камень с души. — В глазах Огиенко засветилось что-то удалое и грустно-ироническое. — Мне один мудрый человек сказал: «Совесть, она тоже под старость мучается бессонницей». — Он вздохнул. — Василий Васильевич не захочет даже в такой час никого огорчать. И, поверь, это вовсе не либерализм, не бесхарактерность. Это… черт знает что. Потому что в беспринципности его никто не мог упрекнуть. Сам знаешь: и наивный и вспыльчивый — всех хотел в свою веру обратить, как начнет жать, как навалится… Кто знает… — он сморщил лоб, подбирая слова, — на чем больше держится все — на доброте или на твердости.

— М-да-а, — протянул Крымчак. — Это верно: всех хотел обратить в свою веру.

— А нужно это было? — быстро перебил Огиенко.

— Не знаю. Особенно хорошо он смеялся. Ну просто как ребенок. — И вдруг оглянулся: — Что мы тут торчим? Поехали ко мне… — И спохватился: — Я и забыл, ты же еще к Василию Васильевичу.

— Я подожду немного. После Майдана.

— Ну, тогда пойдем в павильончик. — Огиенко показал рукой в сторону пруда. — Посидим под грибком. Может, есть свежее пиво. — И поднял с земли черный чемоданчик.

— Что это? — спросил Крымчак.

— Магнитофон. Хотел записать голос Василия Васильевича. И передумал. Какой-то страх на меня напал. Представил себе… когда-нибудь включу… заговорят. Не стоило, правда?

Когда шли к павильончику, на дороге появился еще один человек с цветами. Шагал будто бы смело, но как-то странно передергивал плечами и украдкой поглядывал по сторонам, приостанавливался, и сама походка обнаруживала его волнение.

— Ирина от всех скрывала состояние Василия Васильевича, — сказал Огиенко. — А вчера вечером кто-то раззвонил по институту. И теперь все спешат. Чтобы застать… — Минуту шел молча, а потом снова заговорил без очевидной связи с предыдущим: — Вот так. Шел сюда, и такое мне втемяшилось в голову: живем, крутимся, вертимся, ругаемся, миримся, а смерть у каждого своя. Ничем ее не отстранишь. И сама эта мысль толкает кое-кого… на корыстные поступки. Урвать, пока живу. «Крой, Ванька, — бога нет».

— М-да-а. Ты, Федя, постарел, — наигранно-серьезно покачал головой Крымчак.

— Гантелями по утрам не играю и по улице не бегаю, собак не дразню.

Крымчак огляделся. Под грибком было грязно — на дощатом помосте валялись окурки, обертки от конфет, зато от пруда веяло ветерком, дремотно шевелила ветвями плакучая ива. Отсюда было хорошо видно дорогу и стежку, ведущую к дому, и сам дом в прохладной тени старого каштана. По пруду лениво скользили две лодки: в одной и вовсе никто не греб, парни и девушки в купальниках лежали, подставив лицо солнцу. Остальные лодки стояли в несколько рядов возле деревянной пристани. Вечером тут все оживет, станет шумно, крикливо, лодки будут проноситься, разрезая синюю гладь воды, наперегонки. Пруд менялся под лучами солнца, около левого берега вода казалась зеленой, ближе к середине — белой, будто выцветшей; серебристо поблескивала под вербами. По воде расходились круги, оба задержали на них взгляды, удивляясь, что тут еще водится рыба.

Крымчак хотел подойти с Огиенко к буфету, но тот, придавив его за плечи, заставил сесть на стул.

— Ты мой гость. Да и знают меня здесь, дадут без очереди.

Он действительно быстро вернулся, принес бутылку коньяку, сыр и конфеты в пластмассовой тарелочке.

Быстрый переход