Там у него — уголок отдыха с книжным шкафом, с торшером-баром и маленьким буфетом с кофеваркой. Наверно, взял старое кресло как талисман, как память об удаче, о первой ступеньке наверх. Которая так и осталась единственной. Вялость и равнодушие охватили Долину. Ему ничего не хотелось, ничего не желалось, он долго сидел неподвижно и смотрел в окно.
А там буйствовало созревшее лето, заманчивой прохладой синел Днепр, по которому проплывали речные трамваи, полные людей, ехавших на дальние пляжи. Трезво и рассудительно подумал, что пора бы и ему наслаждаться Днепром, пьянящим ветром, высоким небом. Но он разучился, не мог жить так — плыть куда-то вместо с рекой, с летом, и не думать, куда плывет. Он все разъял умом. Только умом. Его стихией, его жизнью стало искусство, хотя и в нем, Долина это чувствовал, он жил тоже слишком трезво. Где же порыв, шальной бег крови и сладкая тоска в сердце? Только такая тоска может породить отклик в другом сердце, и оно все поймет и само заплачет или засмеется. И возвеличит Творца, того Художника, который сжег себя ради людей. А Долина этого не умел. Он размышлял трезво и холодно. О себе, об искусстве, о людях. Он научился резать камень, но не узнал, как перелить в него свою душу.
То есть почему не узнал? — спохватился он тут же. А «Старик в задумчивости»? Ведь все говорят… И он чувствовал, когда работал над ним, и необыкновенное горение, и тоску сердца… И пытался повторить все это в «Солдате». Он звал то настроение и, как ему казалось, пребывал в нем. Но только казалось. Он создавал его разумом…
Но почему же не перелилось? Он не мог понять. И думал об этом с отчаянием, даже с обидой на себя.
Ведь все-таки на этого солдата он потратил не один день и не одну ночь. Вот так, наверно, сидел и его отец, придя с войны. Он вернулся домой, открылись раны, и отец долго и тяжело хворал. Врачи говорили — помрет. Черная сукровица текла из-под его левой лопатки. А он выжил. Не пал духом. Наверно, его держала та вера, с которой он прошел всю войну. После фронтовых дорог он просто не мог поверить, что умрет. И — преодолел смерть. Сеял хлеб и ухаживал за пчелами. Взлелеял лучшую в округе пасеку. Его уважали односельчане. Уважал и любил Сашко. И бился теперь над скульптурным портретом солдата, полного веры в жизнь, портретом, который затмил бы все другие, созданные до него. Он сознательно уходил от трафарета, старался, чтобы все в его скульптуре было необычным. Он словно бы соревновался с кем-то. Если уж эта работа не вызовет сенсации, то ему уже не на что надеяться. Больше у него нет ни одного замысла. Он пуст. Он пытался доказать свою незаурядность, надеялся шагнуть сразу на несколько ступенек вверх. Именно так. Эта работа должна была вынести его наверх, должна была выполнить свое предназначение — принести Сашку новую славу.
И вот теперь его «Солдат» — Долина видел — ничего этого не сделает! Холодный и бездуховный. А истинный солдат верил в грядущую жизнь, в будущее, он выстрадал его и имел на него право.
«А разве ты не имеешь? — горячо блеснуло в мыслях. — Чего не хватило тебе, чтобы сделать эту глину живой?»
Он не мог ответить. Мысль падала бессильно, как срезанный пулей стебель. Все еще не веря в поражение, Долина постучал в стенку, Калюжному. Теперь их мастерские были рядом. Он не знал, для чего зовет, просто ему было необходимо хоть чье-то присутствие. А может быть, знал. Ведь как раз Калюжному и инее с ним он жаждал доказать свою незаурядность, свое право на высокую оценку в докладах шефа.
Калюжный пришел не один, с живописцем Лапченко. Тот равнодушно скользнул по глиняному слепку взглядом, отошел к окну. А Калюжный остановился возле «Солдата», вынул изо рта длинный мундштук с сигаретой, почмокал губами:
— Колоссально! Это, брат, новый шаг. |