Изменить размер шрифта - +
Он только почувствовал, что Люсино дыхание стало жарким, а движения утратили обычную грацию. Тело ее было напряженным, статным и в то же время словно потеряло земную тяжесть; казалось, оно летело ему навстречу, и Сашку стоило больших усилий, чтобы не подхватить ее на руки. Она сошла на берег, но он все не отпускал ее, медленно клонясь, поцеловал куда-то возле уха. Люся вздрогнула. Она не вырывалась, а только сказала:

— Не надо. Прошу вас — не надо! Иначе я… не смогу…

Она не договорила, но голос ее проникал в душу; такая тугая нота звенела в нем, что он разомкнул руки. Он знал, что это мгновение побеждало ее, отдавало ему, но и предостерегало. Ему было радостно, что Люся любит его до сих пор, но и печально, что она не может отдать ему свою любовь. Его жизнь теряла нечто великое — большего не бывает, ведь ни успех, ни слава не могут заменить любви, она — первородство мира, она утешает, несет на своих сильных крыльях, в ней можно утонуть. И дается она однажды. Да, судьба подарила ему это. Но он легкомысленно проскочил мимо, погнался за тем, что ему пообещал Кобка, — теперь небось смеется над ним вредный старик.

Конечно, Долина мог бы и наплевать на предостережение судьбы. Остановить Люсю, обнять, вернуть себе. Но сказанное Люсей: «Иначе я… не смогу» — имело множество значений, даже: «Не смогу жить». Это не измерить мгновением. То, что получаешь ценой жизни, — не измерить никакой мерой. Ведь нет единой мерки даже для двух людей. Человек — ценность, не имеющая эталона, в каждом отдельном случае — это целый мир. На что один пойдет легко, другой — сомневаясь, третьему будет стоить инфаркта, а четвертому — самой жизни. Долина знал: соглашение с совестью — не простая штука. Конечно, не для всех. У людей совесть неодинакова. У одного — чистая родниковая вода, у другого — помои, в сравнении с которыми и двухнедельная похлебка будет живительным источником. Немало людей не желает беспокоить свою совесть. Стараются не оставаться с ней один на один. Долина знал, что для него такой миг был бы возмездием. Он бы мучился, травил себя тяжкими думами. Но любовь возродилась, как не знаемая до сих пор отчаянная сила: отдавшись на ее волю, он возродился бы в искусстве. Она была отрицанием того, чем он жил последние годы, отрицанием его самого, бывшего. И не хотелось думать, что будет потом.

Сашко не знал, как поведет себя дальше. И это радовало и манило. И в то же время пугало. В нем что-то рухнуло и раскатилось, рассыпалось нежностью, лаской, любовь захлестывала его с головой. У него не было сил сопротивляться. Он и не подозревал, что всей любви у него — на одного человека. Если бы без берегов, если бы выплеснуть из себя, затопить ею другое, близкое сердце, оно бы утратило свою волю, исполнилось его волей и смогло бы жить ею.

Но хватало только на одного — на себя. Когда они вернулись на хутор, Светлана что-то заподозрила. Сашко показался ей не таким, как всегда. Она пыталась пошутить: «А не заблудились ли вы? Не кружило ли вас по лесу?», чтобы таким образом вывести мужа из терпения и затеять разговор, но тот молчал. На душе у него было худо, все они: Люся, Светлана, Петро — словно одна семья, а он таит что-то, держит камень за пазухой, придавил им и Люсину душу, и она, наверно, мучается еще сильней. А губы, проклятущие губы, до сих пор помнили тепло ее кожи.

С тем он и заснул.

Утром пошел дождь. Он не утих ни на второй, ни на третий день. Сначала их радовал шум дождевых капель в листве, а потом из лесу в дом вползла тоска. Лес стоял мокрый, неприветливый, птицы попрятались, только воронье каркало на ветвях старого дуба, что при дороге. И что-то неприветное поселилось в доме. Петро на крыльце расхаживал с ножом вокруг дубового горбыля, Люся возилась в сенях у керогаза, Светлана залегла на сенник, а Сашко слонялся из угла в угол, не зная, куда себя девать.

Быстрый переход