Это тоже была последовательность, но другого порядка. Он не открывал себя до конца, но и не мог утаить боли и честолюбивых замыслов; в мечтах, затаенных мечтах, он все время заносился слишком далеко, к свершениям и успехам почти нереальным. Успехов ему хотелось достичь только честным путем; он знал: если позволит себе что-нибудь похожее на то, что позволяет Калюжный, он разрушит себя, замучает раскаяньем.
Наверно, таким он был бы и в любви. Люся догадывалась об этом.
Она поразила его по-настоящему. И не только прекрасной актерской игрой. Это опять была другая Люся. Напряженная, тонкая и чуткая, словно скрипка. Ему казалось, она изменилась даже внешне: легкая, хрупкая, она словно летала по сцене.
«Лесную песню» Долина знал чуть ли не наизусть. Но теперь эта драма наполнилась для него новым смыслом. Это сделала Люся. Затаив дыхание, Сашко следил за развитием пьесы, все глубже и глубже вживаясь в театральное действо, предчувствуя еще одну трагедию, кроме той, что уже была в драме Леси Украинки. Может быть, трагедию самой Люси? Долине хотелось этого. Ему казалось, что и над ним тяготела какая-то сила и это она угнетала его любовь. Что и в самой любви, причем в каждой, заложено нечто роковое; ведь любовь, как все сущее, подвластна времени, и она рождается, созревает и стареет. И когда любовь осенила тебя, ее не надо бояться, не надо от нее бежать, ведь ты не просто зависишь от нее, ты у нее в плену, и этот плен — самый благородный в мире, он — сердцевина бытия.
На сцене расцветала любовь, но он ведь знал, чем это кончится, и угадывал свою победу, и это полнило его радостью. Сашко улавливал творческую сущность любви, ее трагическую ноту, которую так трудно выразить в искусстве. Отказаться от любви — это почти смерть, отрицание жизни, а разве может живое сердце отрицать себя? Разве оно не разрывается, разве не хочет продолжиться в мире? Разве наша жизнь не есть одно из проявлений этого закона? Нас засасывают будни, а мы отрицаем их, порываемся к чему-то большему, ради чего, как нам кажется, мы пришли в мир.
И последние слова Мавки, сказанные Призраку, тому, кто в скале сидит: «Бери меня скорей! Хочу забвенья!» — на самом деле не означают, что она хочет забвенья. Ее дух, ее плоть не могут примириться со смертью, с потерей того, что было для нее самым великим счастьем. У Мавки просто нет выхода, она говорит это от отчаянья, душой оставаясь на земле. Это не победа Призрака, это печальная дань ему. Наверно, каждый человек так расстается с белым светом. Расстается со всем, чем жил, — с радостями, с любовью, и даже когда его тело изнурено болью, а он стар и немощен, в нем живет память — о тех же радостях любви, о живых силах света. И показалось Долине: Люсю точит не только Мавкина, но и своя боль. Она падает на руки «Того, кто в скале сидит», а ее любовь, и боль, и печаль отданы Лукашу. Она вынуждена скрыться под черным плащом, но она этого не хочет, и, если бы нашлась сила, способная вызволить ее, она отдалась бы ей с радостью. Слова: «Бери меня скорей! Хочу забвенья!» — были исполнены истинной, а не артистической боли и настоящего отчаянья. Они предназначались… Нет, об этом Сашко боялся и подумать! Он только ощущал живую боль потери, и потребность, и силу остановить мгновение. Воскресить прошлое, что завещала ему Мавка. Да, это принадлежало ему, только ему. Он это повторит в камне, и Люся поймет. А больше не поймет никто. Даже Петро. Но люди ощутят силу его чувства, его художническую мощь. И не смогут не оценить их.
Предчувствие удачи, страх, что Люся откажется позировать, вывели Долину из равновесия. Когда он за кулисами разыскал Люсю, то повторял одно и то же:
— Люся, вы должны согласиться… Вы обязаны… Иначе это будет… Вы должны согласиться…
Он даже забыл похвалить ее игру.
На сцене суетились девчата и парни, в этой суете на Люсю и Сашка никто не обращал внимания. |