Изменить размер шрифта - +
Он уже не залезал под стол, прячась от шагов, целыми днями рисовал, собирал из кубиков дома, гулял во дворе, и лишь ночами ему еще снилась деревня. Тогда малыш начинал вздрагивать и плакать. Но стоило Тоньке погладить его по голове, Колька тут же успокаивался. Он уже редко мочился в штаны, говорил много слов и очень радовался возвращенью деда с работы. Бежал к нему со всех ног и тут же залезал на руки к старику.

Василий Петрович в эти минуты блаженствовал, когда Колька, забыв обо всем на свете, устраивался у него на руках и просил не уходить из дома. Мальчишка скучал по старику. Но вскоре Тонька устроилась работать нянькой в детском садике, и теперь мальчишка вместе с матерью уходил в детский сад на целый день. Он быстро там освоился. Стал заводилой среди своих ровесников и уже не висел на мамкиной юбке, перестал бояться людей, ни от кого не прятался.

Тонька тоже изменилась. Уже на третьей неделе жизни в городе женщина убедила деда забрать из деревни телушку. Уж как ни упирался старик, внучка оказалась настырнее. И забрали телку домой. Купили сено. А старик, подготовив для нее стойло, лишь удивлялся Тоньке, ведь вот сама себе на шею повесила лишнюю мороку. Ведь вот могли брать молоко у соседки, но нет, подай бабе свое.

А вскоре в сарае завопил петух, заквохтали куры, завизжали поросята.

Детсад был совсем рядом с домом, и Тонька везде и всюду успевала.

Василий Петрович и не заметил, как по уши оброс хозяйством. Внучка ему иногда отчитывалась, что на деньги, вырученные от молока, она купила комбикорм корове, зерно курам. А потом приобрела теплую куртку и сапоги деду.

— Ты ни обо мне, про себя и Кольку думай. Мне уж ничего не нужно, — говорил бабе. Но вскоре находил в кармане теплые рукавички, пушистый шарфик и носки.

Тонька заботилась молча. Вслух только бурчала, ругалась за всякую мелочь, выводя старика из терпения. Тот все понимал, но не всегда умел сдержаться. Прожив в одиночку много лет, не любил, чтоб ему указывали и бранили, а потому, случалось срывался. Тогда уже Тоньке приходилось кисло. Василий Петрович не выбирал выражений и, подскочив с места, кричал:

— Чего взъелась и воняешь тут с самого утра, как худая печка? Что тебе надо? Вовсе забрызгала меня, смешала с говном! Давно ли сама с него вылезла, лярва лягушачья? Давно ли тебе душу в деревне гадили? Теперь меня изводишь, чума сракатая? Ни там я рубаху кинул? Ну и хрен с ей! Я в своем дому живу покамест, и ты тут не указ. Не пуши хвост! Покудова живой, не возникай и не вылупайся шибко! А то оттяну ремнем как паршивку, шкуру до пят спущу стерве! Захлопнись, «параша» вонючая!

Тонька мигом убегала за печку, хныча втихую. Там она пряталась от дедовой лютости и жалела себя, сетовала на свою корявую судьбу. Но уже через полчаса успокоившийся, остывший старик вытаскивал ее из-за печи и, усадив напротив, говорил:

— Я соображаю, от чего ты такая говенная. Взросла серед змеюшника, где все друг на дружку шипели и кусали. Не имелось там тепла и души. Вот и ты эдакой сделалась. Не могешь по-другому и грызешь всех, кто рядом. Но ты бельмы протри! Глянь, на кого скворчишь! Я у тебя единый, поприкуси брехуна, не обижай! Стоит ли рубаха того, чтоб из-за ней брехаться? Я ж не грызу, что ты мой топор сгадила. Ить работаю им. В сарае других топоров полно, сколь просил, ты едино по-своему. Что надо, мне скажи, сам управлюсь, не лезь за мужичьи дела, покудова я живой. Ить ты баба! Будь добрее, гля, сына растишь. Он с тебя себя срисует. Каков станет, а? Тож пилить зачнет? Разве не сделается больно?

Тонька невольно головой кивнула.

— Ну вот то-то! Ты тож не всегда молодой будешь. И оглянуться не успеешь, как песок из задницы посыпется…

Ох и трудно переламывала баба саму себя. Ломать привычное оказалось нелегко, и все ж срывалась на брань.

— Ни баба, упрямая ишачка! Худче северной пурги! Завелась — не остановишь! Опять гавкаться порешила? Язык с жопы выдерну! — грозил дед, а сам замечал втихую, что все реже бранится Тонька, лишь когда вовсе устанет, вымотается.

Быстрый переход