Я ж художник неповторимый, Ван-Гог российский,
бля.
Мы долго и трудно прощались с кумом и кумой у дверей избы, во дворе, за
воротами.
-- Ты уж шибко-то не изнуряйся, пожалей себя. Тебя-то никто никогда не
жалел, -- плакал кум, угадывая, что видимся мы в последний раз, и слезы,
слабые и частые, катились по морщинам лица, уже забранным в сетку. -- Работу
не переменишь, жись не повернешь -- проскочила она на коне. На каком коне --
ноне не вспомню, ты читал, давно еще...
-- На розовом, -- подсказала кума, тоже плача.
-- Во-во, на розовом, -- подхватил кум и поправился: -- На колхозной
кляче со сбитой спиной проскакала она, мать бы ее ети...
Они, кума с кумом, умерли не в один день, но в один год и перебрались с
улицы Трудовой еще выше на гору, в Красный поселок. Натрудились. Отдыхают.
Им на горе ветрено и спокойно.
x x x
И еще одна встреча, произошедшая в ту поездку, достала и достает мою
память.
-- Тебя Тая Радыгина, твоя учительница, непременно хочет видеть, просто
умоляет повидаться, -- сказала наша близкая знакомая, у которой я ночевал.
Пришла худенькая, в платок кутающаяся женщина, несмело припала ко мне,
тронула сухими губами мою щеку.
-- Настасья Ивановна. Вы учились у меня в вечерней школе, анатомии
учились, хулиганили вместе с юношами. Помните?
Я согласно кивал головой и пытался воскресить в памяти школу, анатомию,
соучеников своих и учительницу.
-- А милой Веры Афанасьевны, вашей классной руководительницы, не стало.
Совсем недавно, -- сообщила она, завязывая разговор.
Кто-то сказал Настасье Ивановне, Тае, как звал ее муж, что я и жена моя
хорошо знали ее мужа, а у нее нет о нем воспоминаний, почти нет: так
нестерпимо и гибло жили после войны и так он, ее лейтенантик, быстро сгорел,
что ничего-ничего не сохранилось от него и о нем. Выросли дети, подрастают
внуки, просят рассказать что-нибудь об отце и дедушке, а она и не имеет чего
рассказать, кроме как сообщить, что он был прекрасный человек и она
сохранила ему верность, более не пыталась устроить свою жизнь.
-- Да и как ее устроить бедной учительнице с двумя детьми? -- печально
улыбнулась она.
Я попросил накрыть на стол, наладить чай, и пока две женщины-подружки,
обе бобылки, выполняли мою просьбу, пытался изнасиловать свою память, что-то
выудить из нее, и стало мне ясно, что без сочинительства тут не обойтись,
что на этот раз будет то сочинительство к месту и Бог мне его простит.
Основной упор в воспоминаниях я сделал на то, как вместе с лейтенантом
Радыгиным мы ехали на соликамском поезде из Перми в Чусовой, и на то, как
муж ее, Таисьи Ивановны, вынимал мою беременную жену из канавы с мешком
картошки на спине и как провожал нас домой. А вот про встречу в
тубдиспансере я умолчал, зато рассказал о том, как шли мы, опять же с
поклажей картошки, из Архиповки и видели, как нелепо и страшно тонули на
реке Чусовой пьяные люди, пробовавшие плясать в лодке и опрокинувшие ее, как
в холодные воды бросился человек -- спасать людей -- и спас молодую девушку
с длинной косой, это был, показалось нам, Радыгин. |