Сквозь распахивающиеся полы сюртука был виден шов, змеящийся по всей брюшной полости, — это воспринималось как знак чего-то трагического в жизни Актера. Хотелось отвести взгляд, чтобы не вспоминать то, что все равно постоянно вспоминалось: берлинская больница, бескровное лицо на подушке, слабый голос и — отчаяние в глазах, потому что он не может играть Воланда… И именно этим ощущением, как ни парадоксально, укрупнялась судьба горьковского Актера, который уже не может играть, не может выходить на сцену, а ведь ею, и только ею оправдана и отравлена вся его жизнь…
Играя Актера, Виктор Авилов в каком-то смысле играл себя самого. Нет, вовсе не в том бытовом плане, которым более всего интересуются всегда обыватели, а в некоем глубинном. Он хорошо знал, что такое «отравленность» театром, что такое власть подмостков над твоей собственной душой и какую власть над зрителями способна она породить. Большой ты артист или маленький — в данном случае не суть важно. Важно это опьянение сценой, которое даже незаметным своим служителям дарит ощущение приподнятости над реальностью, над однообразными серыми буднями.
И что такое сумрак алкогольных паров, он тоже знал. Минутное забытье — и черная пропасть неслучившегося, несбывшегося, утерянного…
Судя по воспоминаниям о сыгранных ролях, был Сверчков-Задунайский в прежней своей жизни этаким Аркашкой Счастливцевым, кочующим по городам и весям из Керчи в Вологду, не раз товарищами битым, критиками обруганным или вовсе не замеченным. Маленький провинциальный актер… Но у Виктора Авилова он становился крупной личностью, не реализованной не в силу малых способностей, а по воле театральных интриг, неудачливости, неумения и нежелания вырвать кусок из зубов другого человека. Непривычно деликатным, мягким, интеллигентным от природы. Он пытался загасить вспыхивающие в ночлежке конфликты, как-то объединить, смягчить всех, а потом, поняв тщетность своих усилий, шел топить в вине свое одиночество, свою непонятость…
А в финале, когда обитатели ночлежки, собравшись все вместе, с чувством поют: «Солнце всходит и заходит…» — он появлялся сам со словами: «Там, на пустыре, Актер удавился…» — и стоял, словно призрак в белом одеянии, с печальными глазами, и как будто прощался с этим кусочком своей жизни — такой пустой, бесславной, приземленной. Потому что не мог не проститься с теми, с кем провел последние часы, дни, месяцы, годы… Артист Сверчков-Задунайский, он должен был как-то театрализовать свой уход навсегда, он должен был хоть на миг вернуться к тем далеким временам, когда он жил, опьяненный подмостками. И здесь Валерий Белякович, как представляется, нашел очень точный (хотя и очень скупой) ход — финальное появление Актера и произнесенные им слова, которые всегда, во всю историю сценической жизни этой пьесы, произносились другими…
Вспоминая об Авилове спустя короткое время после его ухода, Валерий Белякович говорил: «Душа была ранимая. Простая и детская. Он никогда не умел ни из чего извлекать выгоды. Он был большой ребенок. И в жестокости своей (ведь дети бывают очень жестоки). И в любви своей. Мог быть хитрым. Но при этом в нем была открытость. Беззащитность. Иногда казалось, что он скоро умрет. Про него даже говорили в театре, что он хрустальный, разобьется.
Но единственное, в чем Авилова никогда нельзя было упрекнуть, в чем он был идеален, — это отношение к профессии. Всегда играл сгорая. Он не мог играть по-другому. Каждый раз умирал на сцене. Такое количество смертей!.. Всегда запредельно… Всегда „вышак“ мировой драматургии. И всегда испепелялся».
Эти слова режиссера вспомнились именно здесь, в разговоре о спектакле «На дне» совсем не случайно, потому что и «хрустальность» Виктора, и его детскость, и ранимость души, и беззащитность, и «испепеленность» — все это имеет самое непосредственное отношение к образу Актера, каким воплотил его в спектакле Виктор Авилов. |