Изменить размер шрифта - +
А потому второй премьерой юбилейного сезона стал спектакль «На дне» М. Горького. Он начал репетировать пьесу, ставшую невероятно актуальной вновь почти через столетие после своего появления. Наша жизнь разломилась, «мирок порвался, как мешок», по словам Галины Галкиной, — резкое расслоение общества, непривычные понятия, в одночасье становящиеся нормой существования, всеобщая растерянность перед завтрашним днем. Все это оказывалось «фундаментом» ночлежки, выстроенной и выстраданной Валерием Беляковичем на юго-западных подмостках.

«Вместо продавленных лежанок и затхлого подвала — двухъярусный корабль бытия, рассекающий волны космоса, — говорится в буклете театра. — Вместо лохмотьев бомжей — кружева у женщин и белые одеяния у мужчин. На дне души, на дне страстей человеческих, на дне, с которого в одиночку едва ли подняться, а и вместе уже не под силу… „Спектакль сокрушающей силы“, „Новый Горький ‘Юго-Запада’“ — названия статей американской и японской гастрольной прессы. Многочисленные отклики в отечественной прессе… В „юго-западной“ постановке играли отцы-основатели театра, играли мощно, по-русски, со слезой, с отчаянным плясом, с кровью, с хриплым смехом Актера — В. Авилова, выходившего в финале на авансцену и объявляющего о своей смерти… Все ли мы на дне? И восстанем ли? Жива Россия? Что — дальше?.. А дальше было: взрывы на Пушкинской, пожар в Останкине, лег на дно „Курск“, цены с 1982 года возросли в 10 тысяч раз. Из жизни уходили, будто сговорившись, великие актеры — Ю. Никулин, Е. Леонов, М. Миронова, Н. Сац, Е. Лебедев, С. Рихтер, Б. Окуджава, И. Смоктуновский. Страна сиротела… Но чувствовалось в последнем отчаянном переплясе горьковских босяков и нечто небывалое — жажда жизни…»

Спектакль был задуман и воплощен как крупное, значительное осмысление нашей реальности, нашего сегодняшнего дня. И, как всегда у Валерия Беляковича, он заставлял задуматься не только о театре, но и обо всех проявлениях нашего бытия, когда так или иначе каждый ощущал себя в ночлежке, даже находясь в уютной собственной квартире. Ночлежка была в душе — и в каком-то смысле она была куда страшнее горьковской…

Виктор Авилов играл в этом спектакле Актера — казалось бы, самое органичное и точное распределение! Но невозможно было даже предположить, каким предстанет в спектакле этот Актер, человек, заглянувший за край жизни, потерявший не только все, чем владел, но и себя самого, униженный, растоптанный, но каким-то чудом сохранивший в самой глубине души имя Человек, которое, по словам Сатина, «звучит гордо». В нем как будто медленно, по капле, по крохе вызревало понимание происходящего — до появления Луки он жил словно в хмельном забытьи, словно в дурмане, не допуская ни мыслей, ни чувств, а лишь иногда «проваливаясь» в свое прошлое, которого и вспомнить-то толком не мог — так, одни обрывки… Но вот постепенно мутные глаза прояснялись (поразительно происходило это у Авилова — глаза его менялись в каждой картине, словно мысль пробуждалась, чувство возвращалось к нему), черты лица разглаживались, голос начинал звучать иначе, сквозь хрипы доносились до нас интонации бархатистые, сценические… И решение о самоубийстве казалось единственно возможным. Озарение, возвращение к себе самому — слишком страшный и жестокий акт…

На Викторе Авилове-Актере были белоснежные брюки и такой же белоснежный длинный расстегнутый сюртук на голое тело. Сквозь распахивающиеся полы сюртука был виден шов, змеящийся по всей брюшной полости, — это воспринималось как знак чего-то трагического в жизни Актера. Хотелось отвести взгляд, чтобы не вспоминать то, что все равно постоянно вспоминалось: берлинская больница, бескровное лицо на подушке, слабый голос и — отчаяние в глазах, потому что он не может играть Воланда… И именно этим ощущением, как ни парадоксально, укрупнялась судьба горьковского Актера, который уже не может играть, не может выходить на сцену, а ведь ею, и только ею оправдана и отравлена вся его жизнь…

Играя Актера, Виктор Авилов в каком-то смысле играл себя самого.

Быстрый переход