– Да. Человечки, – повторил приятное маленькое слово Максим Георгиевич.
Слово это превращало людей в кукольные фигурки. И жизнь становилась похожей на детский рождественский вертеп. Человечек туда, человечек
сюда. Этого в коробку, а этот еще попляшет. Только самому не хотелось быть таким человечком. Да вот беда – одно без другого не получалось.
Дроздов не спеша полез через сугробы к телу стукача, скрючившегося около полыньи.
Роберт лежал и подергивался всем телом, но крови на льду видно не было – все впитала шинель. Слышно было, как он, задыхаясь, бормочет еле
слышным голосом:
– Ой, мамочка, больно-то как! Больно-то как! У-у-у-у!
Дроздов пару минут с мрачным наслаждением слушал этот скулеж, потом ему надоело. Он наклонился, спрятал револьвер с опустевшим барабаном и
начал душить стукача. Тот выкатил глаза и судорожно шевелил губами, но произнести ничего не мог. Когда его взгляд остекленел, а зрачки
стали превращаться в змеиные щелочки, Дроздов размял затекшие пальцы и спихнул тело в полынью. На льду, в свете угасающих сумерек, остались
лежать никому не нужные очки. Максим Георгиевич поцепил их носком ботинка и отправил вслед за трупом.
Дойдя до машины, он стряхнул снег со штанов и расположился на заднем сиденье.
– Трогай, Сердюченко. В Сокольники.
«Эмка», тарахтя и поскрипывая на ухабах, выбралась на проезжую колею и покатила в указанном направлении. Дорога с темнотой стала пустынной,
трепещущий желтый свет фар выхватывал по обочинам лишь покосившиеся деревянные домики и телеграфные столбы. Дроздов вытянул из
револьверного барабана стреляные гильзы, на ходу приоткрыл дверь и выбросил их в клубящуюся поземкой тьму. Иногда сквозь тарахтенье мотора
слышался лай замерзших, изголодавшихся псов, реже мелькал в окне язычок керосинки. В эту минуту Максим Георгиевич люто ненавидел Свержина
за то, что тот отговорил его ехать во Францию.
«Сбегу, – закрыв глаза, думал энкавэдэшник. – Сбегу при первой же возможности. Эта страна не для людей, здесь должны жить медведи. Им ведь
без разницы, по колено снег или по пояс, и зима длиной девять месяцев им нипочем, и то, что солнце садится в пять вечера».
Он с болью в сердце вспомнил одну из своих служебных поездок в Париж. В марте там было тепло, как в Москве посреди июня, там играла музыка
и пахло цветами, там женщины ходили в коротких пальтишках, а мужчины в пиджаках и шляпах вместо тулупов и шапок-ушанок. И еще там было
светло. Господи, до чего же там светло! Тысячи электрических ламп – в домах, в уличных фонарях, в магазинных витринах… Даже автомобильные
фары там светят ярче. И никаких керосинок!
«Эмка» остановилась у знакомой калитки. Дроздов с неохотой распахнул дверь и закашлялся от влетевшего в легкие ветра со снегом.
Красноармеец во дворе стоял, как статуя, лишь собака чесалась, внося признаки жизни в дремучую безысходность окружающего пространства.
«Бежать отсюда, бежать! – думал Максим Георгиевич, поднимаясь на крыльцо. – Только бы со Стаднюком все получилось. У меня при нем такой
будет козырь в рукаве, что никто мне путь не закроет. Никто».
Он распахнул дверь и разделся. Тихо вошел в гостиную. Через приоткрытую дверь спальни было видно, как в свете настольной лампы Машенька
читает брошюру. Услышав Дроздова, она захлопнула книжку, сунула ее в тумбочку и оглянулась.
– Как? – одними губами спросил энкавэдэшник. |